Аполлон Григорьев - Мои литературные и нравственные скитальчества Страница 11
- Категория: Документальные книги / Биографии и Мемуары
- Автор: Аполлон Григорьев
- Год выпуска: 1980
- ISBN: нет данных
- Издательство: «Наука», ленинградское отделение
- Страниц: 85
- Добавлено: 2018-08-13 05:37:03
Аполлон Григорьев - Мои литературные и нравственные скитальчества краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Аполлон Григорьев - Мои литературные и нравственные скитальчества» бесплатно полную версию:Аполлон Григорьев хорошо известен любителю русской литературы как поэт и как критик, но почти совершенно не знаком в качестве прозаика. Между тем он – автор самобытных воспоминаний, страстных исповедных дневников и писем, романтических рассказов, художественных очерков. Собранное вместе, его прозаическое наследие создает представление о талантливом художнике, включившем в свой метод и стиль достижения великих предшественников и современников на поприще литературы, но всегда остававшемся оригинальным, ни на кого не похожим.
Аполлон Григорьев - Мои литературные и нравственные скитальчества читать онлайн бесплатно
Отец мой смеялся или, лучше сказать, потешался добродушнейшим образом над всяким чувством, любил натравливать на чувство всякого, в ком он подмечал какую-либо впечатлительность, я в моем наставнике имел для себя субъект, неоцененный по этой части, влюбляя его каждый месяц и разъяряя его ежедневно. Он даже чувствовал какую-то антипатию к личностям, сколько-нибудь серьезным и не поддававшимся на его удочку. Над Сергеем Ивановичем он имел огромное влияние, даже образовывал его по-своему, не замечая, что сам отстает, если не совсем отстал уже, от образования эпохи. Сергей Иваныч слушался его во всем, и в любовных своих похождениях и даже в костюмировке, тоже не замечая, по добродушию и самолюбию, что в любовных своих интригах он был его» шутом, а в костюмировке и манерах мог избрать себе менее отсталого руководителя. Но посудите сами, как же было ему, семинаристу мягкого типа, крайне падкому до образования, не слушаться человека, который говорил по-французски и учился в благородном пансионе? Отец нередко вмешивался даже в его товарищеские связи, устраняя своим влиянием людей буйных, т. е. таких, которые мало были способны подчиниться его «асандану»[97] (это было одно из любимых его слов), и «протежируя» личности, оказывавшие любовь к тому, что считал он образованием.
Зато личности, «протежируемые» отцом и даже сколько-нибудь терпимые, ходили беспрепятственно во всякое время, имели право сидеть хоть во время класса и вообще целые дни до условного догматического часа. Догматический час, час, когда весь дом должен был спать de jure и когда de facto начинался полнейший разгул всякого блуда, пьянства и безобразия, постепенно шел к десяти часам вечера, но в ту пору было еще не так. В десять часов только что кончался день для посторонних. Сергей Иваныч шел из своей комнатки в спальню отца и матери и часто до часу читал им, а иногда даже и до двух. А моя детская была подле спальни, и все я слышал, что читалось по ночам Сергеем Иванычем, как все слышал я, что читалось по вечерам отцом, ибо они чередовались.
Чтение было у нас поистине азартное в продолжение нескольких лет. Оно имело огромное влияние на мое моральное развитие. По распущенности ли, по неверию ли в то, что книжки дело серьезное, как будто не замечали, что я сижу в углу по вечерам, вместо того чтобы играть в игрушки, и не сплю ночи, слушая с лихорадочным трепетом «Таинства Удольфского замка», «Итальянца», «Детей Донретского аббатства» и проч. и проч.[98] И в конце концов я ведь глубоко благодарен моему воспитанию за то, что не обращали внимания на мое внимательное слушание. Я, слава богу, никогда не знал «детских книжек», и если глубоко ненавижу их, то, право, сам дивлюсь своей совершенно бескорыстной к ним ненависти. Мне их иногда и покупали, но не требовали, чтобы я читал их; пресыщенный игрушками, которыми я был завален, я вырезывал из них картинки.
Тоже и в первоначальном учении моем, несмотря на его безобразную беспорядочность, была своя хорошая сторона, и, может быть, именно эта самая безобразная беспорядочность. Собственно, учился я тогда мало, но сидел над ученьем… чрезвычайно много. То, что давалось мне легко, я, разумеется, вовсе не учил; то, что могло вдолбиться, несмотря на мою лень, при моих довольно счастливых способностях, как например латинский язык, которому начал я учиться с русской грамотой вместе, вдолбилось вследствие сиденья по целым дням в комнате Сергея Иваныча за гнусною книжкою грамматики Лебедева; то, к чему я вовсе не имел способностей, как математика, вовсе и не вдолбилось… ma tanto meglio.[99] А все же таки я, не прошедший «огня и медяных труб», бурсы и семинарии, – семинарист по моему первоначальному образованию, чем, откровенно сказать, и горжусь.
Помню я как теперь эту заднюю, довольно грязноватую, выходившую окнами на двор комнатку, отведенную для житья Сергею: Иванычу и назначенную вместе с тем для нашего ученья, с ее ветхою мебелью, с дырявым и чернилами проеденным столом у окошка, с темнокожаным изорванным диваном – обиталищем мильонов клопов, с черепом на шкапу, необходимым атрибутом всякого студента-медика… Сколько слез лилось в ней по утрам над проклятыми арифметическими задачами и как весела она была для меня начиная с пяти и до десяти часов, когда ученья уж не было, когда я был в ней гостем, посреди других гостей Сергея Иваныча, студентов разных факультетов… Как дорого мне воспоминание о ней, об этой грязной комнатке в долгие сумерки, когда, бывало, Сергей Иваныч заляжет на дырявый диван и я свернусь около него клубочком. Свечей нет, он заставляет меня шарить у себя в его мягких, несколько кудреватых волосах, а сам если не фантазирует вслух о своих любвях, то рассказывает, и хорошо рассказывает, римскую историю, и великие личности Брутов и Цинциннатов, Камиллов и Мариев исполинскими призраками встают перед моим впечатлительным воображением…
Вечная память этой грязной комнатке! Вечная память и тебе, мой добрый наставник, если ты уже умер, и дай бог тебе долгих дней, коли ты еще жив и не спился, а спиться – увы, по моему крайнему разумению, судя по данным твоей романтической натуры, – в захолустье одного из тех городов, которых черт «три года искал»,[100] куда судьба бросила тебя уездным лекарем, – ты должен был непременно.
II. Обычный день
Да! я хорошо тебя помню, продолговатая грязненькая комнатка, хотя ты никогда не называлась классною, а была просто помещением Сергея Иваныча; помню тебя во всякие часы дня, со всеми различными переменами декораций.
Зимнее утро чуть-чуть еще брезжит сквозь занавески моей кроватки, которую постоянно, в предотвращение последствий моей резвости до сна и нервной подвижности во сне, задвигали досками. Часов семь, а отец уже кашляет в соседней комнате, – значит, проснулся, но еще не встает, ибо у него была прекрасная и до старости уцелевшая привычка не будить людей до урочного часа, хотя он просыпался обыкновенно раньше. Но вот он встал, вот загремели чашки, вот, слышу я, глухой Иван вскочил с громом с залавка передней: сейчас, значит, самовар поставят. И я подаю знаки жизни. Младшая нянька моя, ибо старшая давно уже перешла в звание кухарки, обувает меня, одевает (а обували и одевали меня лег чуть не до тринадцати, пока наконец не застыдил меня дядя, о котором будет речь впереди).[101] Я иду к отцу здороваться, прочтя, разумеется, наперед молитвы, по-русски и по-латыни, по какому-то латинскому букварю. Затем наливается мне отцом большущая чашка чаю, в которую кладется такое огромное количество сахара, что и теперь тошнит при одном воспоминании, а тогда не тошнило. Отец по обыкновению молчалив, пока не напился чаю; затем начинает чем-нибудь дразнить меня, если в духе, и посылает чай Сергею Иванычу, приказывая будить его хорошенько; наконец, делает мне чай на целый день до вечера, ибо меня, как дитя дворянское и нежное, поили почему-то чаем, как теленка молоком… Я весел или не весел, смотря по тому, жаловался ли на меня накануне вечером Сергей Иваныч или не жаловался, что, впрочем, было всегда делом чистой случайности и расположения духа наставника, зависевшего более или менее от удачи или неудачи сердечных дел, ибо жаловаться на меня было всегда за что. Не весел я, впрочем, – если только не весел – вовсе не потому, чтобы отца боялся; его я точно боялся, до запуганности в редкие минуты его вспыльчивых припадков, которые могли обрушиться точно так же случайно и в одинаковой степени на меня, как и на кучера Василья, – но он сорвет сердце на ком-нибудь, да и дело с концом, на другой день ни о чем уже и помину нет, но мать – мать будет неумолчно и ядовито точить во все долгое время ее чая и не менее долгое же время чесанья волос моих частым гребнем, прибирая самые ужасные и оскорбительные для моей гордости слова… Вот и мать встает, я подхожу к ее постели или с трепетом или без трепета, опять смотря по тому, пожаловался ли на меня Сергей Иваныч за лень, пожаловались ли на меня или нет хозяйские барышни за неприличные шалости. Розги я не знал никогда; меня только раз постращали «и, да и то за то, что я наклеил на подол хозяйской горничной бумажку с именем Ивана глухого – ее любовника… Кончены наконец предварительные муки раннего утра до девяти часов. От нравственного и головного чесанья бегу я как «алалай»[102] в комнату Сергея Иваныча…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.