Илья Фаликов - Улица Луговского Страница 3
- Категория: Документальные книги / Критика
- Автор: Илья Фаликов
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 5
- Добавлено: 2019-02-22 12:58:21
Илья Фаликов - Улица Луговского краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Илья Фаликов - Улица Луговского» бесплатно полную версию:Илья Фаликов - Улица Луговского читать онлайн бесплатно
Масса людей свидетельствует: он был добр. Сыновья Е. С. от первого брака обожали его. А они были генеральские дети, не лыком шиты.
Надо отдать ему должное — он умел делать изумительно нелепые вещи, ни в какие ворота, рукой водила ошалевшая муза, а не план-проспект. Это же надо придумать — «Непрядву» (!) подать в ритмах (чуть сглаженных) английской баллады. «И полон слух, и полон рот / Татарской темной речью. <…> И на серебряном песке / Следы подков и пена. // И кочет кличет вдалеке, / Жена моя Елена!» На Блока наложен Киплинг, Русь названа Еленой, а сам автогерой «Как волк, бежал из плена», то есть князь Игорь. Каша. По мне — съедобная. Правда, и сам первоисточник — блоковское «На поле Куликовом» — не страдает излишней логикой замысла-исполнения.
Попутно говоря, Елена не однажды воплощала в себе Родину. Строка «Ах, Елена, Елена, зачем ты мне снишься!» в конце стихотворения («Тревога», 57-й год) варьируется: «Ах, Россия, Россия, зачем ты мне снишься?!»
Второй прекрасной дамой Луговского была Этьенетта, и это уже символ Европы. Ей посвящено много строк, иногда сильных.
У него была книга «Европа» (1932). Отчет о командировке в составе писательской группы. Это становилось обычной практикой советского литераторства — выезжать кучей и потом отчитываться. Так, между прочим, началось и его четырехкнижие «Большевикам пустыни и весны» (1930–1954), тема, на которой он задержался, потому что действительно полюбил Среднюю Азию. Европу же он осветил чисто по-репортерски, по следам Маяковского, в его духе, его стихом и не меняя партийно-классового ракурса. Почти все это можно было накатать, никуда не выезжая, с чужих слов. Цитировать нечего. А впрочем… Ну, для сведенья: «Наших писателей вереницы / Вот уже десять лет / Слышали за границей / Точно такой же бред. <…> Мы не покрышка гроба, / Но если ударит гром, / Мы старую Европу / Вычистим и приберем».
Иное дело — европейские вещи «Середины века». Разительная разница. Здесь уже не Маяковский, а Ходасевич («Европейская ночь»). Конечно, конечно, и там то Ленин мелькнет, то обездоленный пролетарий. Но Луговским был уже обретен опыт внутрисоветского мрака, произошла «шекспиризация», расширение взгляда на мир, с допуском всего мироздания.
Вот его парижская прогулка с собственным двойником («Сказка о том, как человек шел со смертью»):
Живи еще хоть сотню лет, приятель,Слепой двойник с прогнившими зубами,Грудная клетка в шелковой рубашке,Ночная мразь, исчадие дождей,Все так же будут полыхать витрины,Все так же будут лаяться консьержки,Все так же будет пахнуть безысходноСожравший кислород слепой бензин.<…>Так подними свой воротник, подонок,Так закуси окурок свой, подонок,Так поиграй кольцом своим, подонок,ночной скелет, мой спутник дождевой!<…>Со мною встал как бы подлец свирепый,Прилизанный, в костюмчике игривом,С платочком-уголком из пиджака.
В Лондоне фиксируется важный для Луговского факт — смерть Киплинга. Не обошлось без «библиотечных залов», в которых «Ленин думал и творил», и без «священной могилы Карла Маркса», и вообще тут немало той самой разноцветной воды (по Маршаку), но ведь и живопись (скорее графика в данном случае) налицо:
Другая улица. Иду, вдыхаяУгрюмый запах Темзы, и канатов,И смоляных бочонков, сыри, тленьяБананов мокрых, загнивавших в мраке.Здесь фонари, и некая собачкаВорчит неспешно. Сразу отворившись,Дверь возникает огненным квадратом,И, голая, в бюстгальтере одном,Стоит девица, заслонясь ладонью,Как силуэт из угольной бумаги.Потом неспешно закрывает дверь.Сырые облупившиеся стены…Стук тросточки по каменным квадратам —Идет навстречу господин в цилиндре,Прямой, как палка, в шелковом кашне,Глаза как пуговицы. ПодбородокНавстречу мне совсем отдельно вышел,И ноги сами по себе шагают.Нет ничего на меловом лице,Лишь пуговицы в каменных глазницах.О, боже, боже, он смертельно пьян,Пьян много месяцев, пьян беспробудно!
(«Лондон до утра»)
Что интересно, восстав против рифмы (он требовал ее эквивалента за счет смысло-звукового усиления середины строки), Луговской сохранил голос, тот тембр, тот раскат, которые и обеспечиваются прежде всего, наверно, рифмой. Дело в ритме, в умении интонировать и самый, казалось бы, нейтральный, почти застывший стих — белый пятистопный ямб. Размер, больше пригодный для драматургии. Автоперсонаж, по-гамлетовски расколотый надвое, произносит сплошной безразмерный монолог в двадцати пяти вариациях. Так лирический эпос превращается в вариант драмы, трагедии, в жанр Мельпомены.
Поэмы он начитывал Елене Сергеевне, сидящей за машинкой. Не исключено, что зачастую это было импровизацией, творчеством на ходу, без бумаги и карандаша. Доработка шла потом, уже по машинописи. Так ли? Это лишь гипотеза, ручаться невозможно.
Сейчас его поэмы читаются легко, почти как проза. Продуманный алогизм монтажа, эпизодическая невнятица, нелинейное действие, медленный темп и даже затянутость иных вещей — все это нынче уже общий арсенал.
А к той поре разве что Блок, Кузмин да Мандельштам пользовались подобным инструментарием, отличным от последовательно осмысленного, нерискованного стихотворства.
Здесь же, разумеется, и ранний Пастернак с поздней Цветаевой, но углубляться в этот бездонный колодец не решусь. Могу лишь отослать к любопытной статье Леонида Воронина «Услышать… для поэта — уже ответить (Марина Цветаева и Владимир Луговской. Версия)».
В конце 30-х А. Тарасенков, видный критик, личный друг, вполне благосклонный к поэту, писал в «Литературной энциклопедии» о конструктивистском делячестве и попутничестве Луговского, а также о «физиологическом иррационализме», — о, язык той эпохи! Луговской к той поре присутствовал в поэзии пятнадцать лет, имел аудиторию и, кажется, уже даже орден. Не все было безоблачно вего литкарьере. Каковая была в общем и целом благополучной и шла по нарастающей. Мелкобуржуазный интеллигент становился пролетарским поэтом. Сколько тут было делячества, неведомо. Он жаждал вписаться в ряд, у него получалось. Ну и, само собой, как сказано еще в «Сполохах»: «И в спину ползет, как матросский нож, / Суровая жажда славы».
В 41-м его подстерегла сама поэзия, швырнула в арык, в канаву, на дно. Не было бы счастья, да несчастье помогло.
Бродский чуть не через не хочу упомянул событие смерти «автора „Середины века“». Не назвав имени. Но — упомянул, не отмолчался. Думаю, позднейшая вещь Бродского «Назидание» («Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах…») — далекое эхо Луговского.
Длинная строка, богатая ритмика, голосовое гудение — куда от этого денешься? Это вошло в стиховой состав всех, кто начинал в отрезке времени от 30-х до 60-х. Тот же Евтушенко, наиболее верный ученик по всем параметрам — от актерства до трибунности. А лукавство? Посвятить стихотворение «Ограда» якобы памяти Луговского (испросив разрешения у вдовы), на самом деле имея в виду Пастернака. Публичность прежде всего. Ничего для архива. Но «Середина века» писалась в стол. В архив. Так ли? Он подготовил публикацию этих поэм, немилосердно их изувечив.
Бродский и Луговской — авторы намеренного словообилия. Есть два вида длиннот. Первый — перегруженность смыслами, техническими средствами, версификационным щегольством, род лаконизма внутри многословия: Бродский. Второй — просто болтовня, павлиний хвост элоквенции, недержание речи на градусе пафоса, с подспудной заботой о заработке: это случай Луговского. Нередко оба вида совмещаются. Так или иначе, Луговской открыл Бродскому возможности большого, долгого говорения без регламента. Недаром Бродский вспомнил о Луговском — в разговоре о Рейне. Скорей всего, это учитель Рейн преподал юному Бродскому урок на тему «Луговской», а затем, пишучи свои поэмы, сам воспользовался наследием «бровеносца». Книга поэм «Предсказание» — оттуда. Более того, построенную на всяческой игре поэму «Кабинет», где Луговской спрятан за именем некоего Клима Поленова, а Майя окрещена Августой, Рейн посвятил непосредственно Луговскому. Здесь говорится о многом, в частности о «Середине века»: «Там есть необычайные места, / исполненные ярости и силы, / есть пластика Рембрандтовой замашки, / есть многое — но все это провал. / Нельзя всю жизнь прожить, как жил Поленов, / и „Фауста“ под занавес создать!» Тем не менее: «…и здесь, и здесь я сын / Поленова, и мне не отпереться».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.