Юлий Айхенвальд - Глеб Успенский Страница 4

Тут можно читать бесплатно Юлий Айхенвальд - Глеб Успенский. Жанр: Документальные книги / Критика, год неизвестен. Так же Вы можете читать полную версию (весь текст) онлайн без регистрации и SMS на сайте «WorldBooks (МирКниг)» или прочесть краткое содержание, предисловие (аннотацию), описание и ознакомиться с отзывами (комментариями) о произведении.
Юлий Айхенвальд - Глеб Успенский

Юлий Айхенвальд - Глеб Успенский краткое содержание

Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Юлий Айхенвальд - Глеб Успенский» бесплатно полную версию:
«Одинокое и оригинальное место, которое занимает Глеб Успенский в нашей литературе, прежде всего характеризуется совершенно необычной формой его произведений. Его духовное наследие велико, он написал очень много, но только редкие из этих бесчисленных страниц образуют законченное целое. Он не только не оставил нам ни одного романа или повести, но даже и небольшие цельные рассказы его тонут в массе отрывков и набросков, в бесконечной веренице отдельных сцен и эпизодов…»

Юлий Айхенвальд - Глеб Успенский читать онлайн бесплатно

Юлий Айхенвальд - Глеб Успенский - читать книгу онлайн бесплатно, автор Юлий Айхенвальд

Нескладная жизнь везде заставляет или пугать, или пугаться. И вот вырастают дети, приученные бояться «инспектора», бояться не того, что могуче своей нравственной силой, а того, что грозит внешними угрозами богатства или власти. Бога страшатся кощунственно и недостойно: словно «камня, который может свалиться с крыши и убить»; Бог напугал, но не вызвал к себе благоговения. Для того чтобы не бояться самому, надо порождать боязнь в других. Отсюда – простая и ясная философия жизни: захватить как можно больше ее ощутительных благ, уловить ее в ее сытости, в ее почете и добиться только того, что выгодно. Если в такую среду случайно является гость иного мира, один из тех, кто самоотверженно посвятил себя духу, то это призводит сильное, но не долгое впечатление. Вот, например, в пугливую и пугающую семью приходит юродивый Парамон. Он медленно приближается по средней большой дорожке сада, и тогда всем кажется, что на них идет «что-то необыкновенное, не то погибель, не то милость, не то само будущее». Парамон носит тяжелые вериги, чугунную шапку; он не только отклонил все радости и удобства жизни, но и добровольно взял на себя огромное страдание, и с этой мукой своего подвижничества проникает туда, где тщательно избегали страдания самого маленького. Воплощенное бескорыстие предстало перед корыстными, необыкновенное – перед обыкновенными. Парамон не боится сильных и богатых, и весь он, в тягости своего убора, в возвышенности своих интересов, представляет явление совершенно другого порядка, чем та мещанская семья, в которую он пришел необычным странником. Чуждый «холодному, несчастному, боязливому влачению жизни», Парамон оторвал мысли детей от земли, по которой они ползли ползком, «поднял их уныло склонившиеся головы к небу и звездам» и толкнул их, бедных детей, «на дорогу, по которой они могли бы дойти до сознания прав живого человека». Но Парамон не может оставаться долго среди робких и корыстных. Он коснулся детей, но скоро их отняли у него. Ему дали было приют в садовой беседке, он украсил ее образами и картинами, туда собирались дети, и он говорил с ними о великом – и юные души парили на высотах идеала. Но однажды вечером раздался стук в калитку – и все испугались: в этом доме боялись стука, звонка. И в самом деле, полицейский надзиратель возбудил вопрос о паспорте Парамона: юродивый имел святую душу, имел вериги и тяжелую чугунную шапку, тяжелее шапки Мономаха, но он не имел паспорта. И святой человек должен был исчезнуть; опустела беседка, опустели и души детей, от которых «улетел ангел пробужденного сознания». Старшие раскаялись в том, что оказали гостеприимство беспаспортному человеку; в борьбе святости и паспорта одолел последний; нелепость и ненужность взяли верх над правдой, и настоящей оказалась жизнь прозаическая, грубая, внешне сильная. Все опять стали как бы ниже ростом, и опять воцарилось «нравственное бескрылие». «Вот какие феи стояли над колыбелью» того поколения, которому именно крылья-то и нужны были, потому что оно должно было разрушить старый, крепостнический уклад России и совершить дело освободительной реформы. Был близок восход русского солнца, и на слабые, согбенные плечи надо было поднять великое и радостное бремя 19 февраля. В неподготовленное сознание, прикованное к низинам жизни, «внутренне-испуганное» испугом раба, надо было ввести идеи чуждые и ослепительные – идеи справедливости, свободы, равноправия. Рухнула опека, от каждого потребовали сознательной ответственности и стремления к тому, что идет за пределы личных интересов. Совесть упала на почву бессовестного. И потому эта новая жизнь, эти новые мысли большинству оказались не под силу. Многие дожили до весны, увидели зеленое, но, как Ваня Птицын, одна из жертв разлагавшегося «взяточного полипа», они уже не могли принять весны в свои омертвелые души, и она оказалась для них поздней гостьей, которой не вынесло, не вместило изнуренное сердце. Среди людей, которые были отравлены «неуступчивой живучестью» крепостного строя и воспитались «в самой густоте неуважения чужой личности, в самых затхлых понятиях», возникла мучительная растерянность – и тогда «заболели мыслью, заболели сердцем, заболели совестью; сколько тут фигур, прямо легших пластом, отказавшихся идти вперед, сколько умирающих и сколько бодрых, смелых, настоящих; началась с этой минуты на Руси драма; понеслись проклятия, пошли самоубийства, отравы… послышались и благословения».

Успенский воспроизвел главным образом не благословения и не тех «бодрых, смелых, настоящих», для кого приветлив был свист «чугунки», этой эмблемы нового, и кого пьянила ликующая радость первого поезда, поезда жизни, который из захолустной сонной тишины победно увлекает к осмысленной и светлой деятельности. Для людей, ринувшихся в битву того времени, у Глеба Успенского не нашлось ни ярких красок, ни торжествующих звуков, потому что и собственная душа его была обессилена, и сам он был измолот в «кофейной мельнице» жизни. Его герой, похожий на него, в детстве многого не знал, не подозревал – действительность раскрылась перед ним сразу во всей своей глубине и важности, и когда он, взрослым, истерзанным человеком, посетил однажды родной город, этот город жег его страшными воспоминаниями, и путник жизни обратился к нему с такою страдальческой укоризной: «Все-то вы меня, господа люди, госпожи улицы и господа деревья и сады, все-то вы меня обманывали!.. Отчего это вы ни разу не сказали мне, как вы измучились, как вы много утаили от меня вашего горя? Отчего это, государи глухие переулки, не сказали вы мне единого слова о том, что мне надо идти, стоять за вас горой, что мне надо иметь руки железные, сердце лютое и око недреманное? Отчего вы, бедняги мои, старались всегда укачать меня, заговорить меня веселыми словами, когда я плакал от бессознательной тоски, говорили мне „не думай!“ вместо того, чтобы разбудить, сказать: думай, брат, за нас, потому наших сил нету больше!.. Убаюканный вами, я спокойно спал и не знал, что в темные осенние и зимние ночи, когда на дворе льет дождь или воет вьюга, вы поедом ели, ни в чем не повинные, друг друга и проклинали свою адскую жизнь. Зачем ничего-то этого вы мне не сказали? Зачем я не знал, что измучили вас эти ночи, измучили дни, измучили эти дома и сады, – разве я такой бы был? Разве бы я не постоял за вас, горемычные мои? А вы все молчали, да таили, да прятали… посмотрите-ка, как я измучился-то, покуда узнал!..»

Одно из самых позорных наследий дореформенной эпохи с ее запугивающим воспитанием, с ее поклонением силе денег и власти, – это несвободная совесть. Успенский часто с недоумением и горечью возвращается к типу русского деятеля, которого характеризует разобщенность между совестью и обязанностью. Здесь и там встречаются люди, которые живут неправдой; но их неправда – не спокойная, не самоуверенная; это – неправда пополам с правдой. Они, входя в общее сплетение неправедной русской системы, делают много дурного, но дурное не образует гармонии с их сознанием. Сознание, совесть у них лучше дела. И все-таки совесть уступает. Отсюда – неуважение к самому себе, презрение к собственной работе, какое-то внешнее и глубоко циничное отношение к делу своей жизни. В отчаянии Успенский хотел бы, чтобы эти либеральные акцизные чиновники, совершающие свои коварные «прогулки», эти исправники и судьи, эти священники, равнодушно внимающие злу, были попросту жестоки, – он с горя жаждет хотя бы такой, отрицательной гармонии. Но нет: все эти люди поверхностно чувствуют и думают одно, а делают другое, противоположное, – и только будочник Мымрецов, охраняемый от сомнений своей безнадежной умственной скудостью, исповедует определенную философию шиворота и в своей будке, которая стоит «на углу двух весьма глухих и бедных переулков уездного города», не знает разлада между теорией и практикой, чистосердечно «тащит и не пущает»…

Во имя чего же нарушаются веления совести и люди принимают на себя бессовестную обязанность? Глеб Успенский часто указывает на то, что русские деятели оправдывают себя в этом потребностями семьи. И даже тот хозяин гостиницы, который приводит девушек своим развратным посетителям, делает это ради семейства и детей и «не имеет времени за хлопотами подумать, что и у той девушки, которую он представил, тоже есть родители, что и она такое же дитя, как и его девочка, что даже голос и смех ее почти детские». Глава семьи, ради последней, решается на сделки с честью, и вся жизнь его уходит на работу, бессмысленную или бессовестную; ради семьи он, «скрючившись, сидит в управлении московско-индийской железной дороги». И творится с ним глубокая драма. Он именно для того и создал себе родной угол, чтобы избегнуть одиночества, – но в семье своей он бесконечно одинок. Его угнетало когда-то «ощущение оторванности от общего потока жизни», и вот весною, когда «все плакало кругом в ароматической жаркой тьме», опустился Джон Ячменное Зерно, цветочная пылинка, в почву, и «стал маленький зеленый росток веселыми живыми глазками посматривать на Божий свет». Но в то время как ее, жену, «зеленый росток», потянуло в стебель, к теплу и плодородию, Джон Ячменное Зерно, муж, «превратился в корень и полез куда-то в землю, на какую-то темную, хлопотливую работу» – и корень не может прекратить своей черной работы, для того чтобы не зачах стебель. Между корнем и стеблем, между мужем и женою воцаряется разлад: «она – к солнцу, я – во тьму», и они опять становятся чем-то единым, становятся «мы», только в те моменты, когда оба сознают свое несчастье, свое одиночество, сознают, как их обманули надежды, зародившиеся весною в ароматической жаркой тьме… Так интеллигентные мужья и жены, в противоположность крестьянской чете, идут по жизни разными дорогами, и, кроме того, ради жены и ради детей муж приносит жертвы постыдные. Его обида усиливается еще тем, что жена и дети, если в них проснулось стремление к чести и честности, эти жертвы и самого жертвователя отвергают, их не хотят, и «все эти хлопоты, заботы, все тяжкие труды, подъемлемые тружениками во имя семейства, разлетаются прахом». Глубоко мучительно положение отца, отвергнутого сыном, – но все же благо сыну, что он отринул принесенную ему бесчестную жертву!..

Перейти на страницу:
Вы автор?
Жалоба
Все книги на сайте размещаются его пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваша книга была опубликована без Вашего на то согласия.
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии / Отзывы
    Ничего не найдено.