Александр Скидан - Сумма поэтики (сборник) Страница 10
- Категория: Документальные книги / Публицистика
- Автор: Александр Скидан
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 77
- Добавлено: 2019-02-15 16:32:26
Александр Скидан - Сумма поэтики (сборник) краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Александр Скидан - Сумма поэтики (сборник)» бесплатно полную версию:В новой книге Александра Скидана собраны статьи, написанные за последние десять лет. Первый раздел посвящен поэзии и поэтам (в диапазоне от Александра Введенского до Пауля Целана, от Елены Шварц до Елены Фанайловой), второй – прозе, третий – констелляциям литературы, визуального искусства и теории. Все работы сосредоточены вокруг сложного переплетения – и переопределения – этического, эстетического и политического в современном письме.Александр Скидан (Ленинград, 1965) – поэт, критик, переводчик. Автор четырех поэтических книг и двух сборников эссе – «Критическая масса» (1995) и «Сопротивление поэзии» (2001). Переводил современную американскую поэзию и прозу, теоретические работы Поля де Мана, Дж. Хиллиса Миллера, Жана-Люка Нанси, Паоло Вирно, Геральда Раунига. Лауреат Тургеневского фестиваля малой прозы (1998), Премии «Мост» за лучшую статью о поэзии (2006), Премии Андрея Белого в номинации «Поэзия» (2006). Живет в Санкт-Петербурге.
Александр Скидан - Сумма поэтики (сборник) читать онлайн бесплатно
Но вернемся к поэзии. Поэта, пишущего под диктовку доминирующей системы ценностей, Абдуллаев называет «нормативным». Такой поэт «рассматривает мир как собственное стихотворение, как что-то незыблемое и едва ли избавится от авторского нарциссизма. Нормативный поэт обращается к форме, существовавшей до него; он сочиняет нечто, возникшее прежде, чем он выдумал его. И с этим ничего не поделаешь. Он, можно сказать, пишет стихотворение, как бы созданное самим стихотворением. Поэтому необходимы твердость и вера в иной художественный этос, чтобы предложить гораздо более честную систему координат, хотя, вероятно, крайне неприемлемую для большинства людей»[32]. Итак, мы имеем дело не просто с иным эстетическим контекстом, но с иным художественным этосом. В чем и заключается основная проблема.
* * *Даль – как зрачок сумасшедшего. Под горломбыстро вьется цветок и никнет за плечами —пурпурный цезарь на темной подошве холма. У тебявельветовый пиджак и потная маска. Машина —замученный зверь, мечтающий о клетке. Дорогавырастает из-под колес,рассекая солнечный пар. Куда же мы едем?Воздух стучится в профиль: чужестранцы; дикторпо радио жеманно тараторит – что-тосреднее между плейбоем и Малларме, ты усмехнулся. Дажеречь – это не выход. Скорее вглубьвязкой бесцельности, где чувство тупое узрит:молнию, зазор, ничто; и каплявкусного яда оживляет меня,будучи мертвой.
Стихотворение называется «Где-то» и представляется мне программным. Это своего рода «идеальный текст», аккумулирующий в себе наиболее характерные черты зрелой поэтики Абдуллаева. Он симптоматичнооткрывается тропом неузнавания, нетождества: одно «неизвестное» сравнивается с другим, «даль» – со «зрачком сумасшедшего». Что мы знаем о «зрачке сумасшедшего», кроме тотчас индуцируемого инстинктивного страха, повергающего в оцепенение, в ступор, чтобы тем вернее обратить через мгновение в бегство? Этот зрачок непредставим – как бесконечность, как отвлеченная даль; именно в качестве такового он «рифмуется» с «молнией, зазором, ничто»; язык здесь касается своего предела, предела артикуляции, подобно тому как человеческий разум, натыкаясь, пасует перед безумием. И тем не менее машина несется в эту телескопическую воронку, в открывшуюся когнитивную бездну. Конкретное («цветок») молниеносно превращается в абстрактное («пурпурный цезарь»); антропоморфное разлагается на «вельветовый пиджак» и «потную маску»; речь – на «что-то среднее между плейбоем и Малларме».
Вкусный яд. Топика, заявленная уже в названии («Где-то»), тематизирует бесприютность, безместность. Отсюда чуждость; поэт – всегда и всюду чужак, чужестранец, ибо обращен к ирреальному, к изнанке языка и вещей. В данном случае иное языка – это видение, «тупое» зрение, порывающее с «империей знаков» и опирающееся лишь на чувственную достоверность. Парадокс, однако, в том, что эта опора на чувственную достоверность, эта редукция символического, будучи последовательной, необратимо втягивает в процесс распредмечивания, дегуманизации; увиденное перестает заключать в себе, отражать и/или транслировать какойлибо человеческий смысл. Ирреальность окутывает стихотворение подобно ауре перед эпилептическим припадком. Последнее откровение – это «молния ничто», «мертвая» абстракция, оживляющая поэта в пароксизме развоплощения.
Присутствие Малларме здесь неслучайно. Малларме довел романтическую концепцию поэзии до логического завершения; его поздние произведения открывают совершенно иную парадигму, иную эпоху: имперсонального, безличного письма. Из текста не совсем ясно, о каком из двух Малларме идет речь; эта неопределенность функциональна. И все-таки эпитет «жеманно» подсказывает, что, пожалуй, имеется в виду некий «третий» Малларме, а именно его тиражируемый вульгарный образ как эзотерического, «темного» поэта для поэтов, поэта par excellence, символиста и виртуоза, воспевающего бессилие и лазурь. Этот возвышенный образ певца, а вместе с ним и всей стоящей за ним поэзии, подвергается радикальной уничижительной контекстуализации, разоблачается и отбрасывается как несостоятельный, смехотворный. И тем не менее финальный троп – загадочная капля вкусного яда – по-своему воспроизводит излюбленный маллармеанский жест отрицания отрицания, превращающий стихотворение в аллегорическую фигуру размышления о поэтической речи, о себе самом. Синтаксическая конструкция такова, что «яд» можно истолковать как метафору и поэтической манеры Малларме, и человеческого языка в целом. Впечатляющая диалектика зрения и языка, живого и мертвого, реального и ирреального, умозрительного и конкретного, бытия и ничто – завершается апорией, неразрешимой по определению. Апорией, отсылающей, включающей в себя знаменитый пассаж из «Кризиса стиха» Малларме: «Я говорю: цветок! и, вне забвенья, куда относит голос мой любые очертания вещей, поднимается, благовонная, силою музыки, сама идея, незнакомые доселе лепестки, но та, какой ни в одном нет букете»[33].
* * *«Такое непрерывное колебание между двумя крайностями, между эмоциональной определенностью и логической неразгаданностью, между ясностью, доступностью выразительных языковых средств и темнотой, непроницаемостью содержания, позволяет поэту достичь редкого напряжения и эффектности образа…
Другое важное качество, сообщающее стихотворению неожиданную достоверность и сиюминутность, – это открытость изображения; я имею в виду отсутствие какой-либо одинаковой знаковости (кроме той, ускользающей, что заложена в самой жизни) или системы символов, пусть даже санкционированных традицией и укоренившихся в читательском восприятии…
Таким образом, мы как бы вплотную подходим к тому, что навсегда останется для нас зашифрованным, – к действительности, вернее, к ее зрительной и неоспоримой сущности: к внешнему миру, обладающему, как ни странно, наибольшей степенью удаленности от нас, потому что он, по утверждению одного из теоретиков стиха, “лежит за пределами сформулированного языка”. И здесь, надо сказать, поэт реализует не собственную власть над воображаемой вещью, а лишь передает направленность на, в высшей степени конкретный, “всамделишный”, осязаемый предмет. В данном случае он раб строгой и непреклонной точности. И пока он испытывает колоссальное желание установить контакт с реальностью, его основными инструментами остаются – глаза, слух, обоняние, губы, руки, спина, плечи, ноги, кожа (иными словами, все его существо, пронизанное и дышащее телесностью), а не вышколенный профессионализм и псевдоиндивидуальный, с легкостью поддающийся культурной дрессировке ум. В подобной ситуации поэт, поглощенный чем-то, чувствует, что он словнобы стерт, обезличен этим мощным стремлением возвратить себе неуловимую и вместе с тем близкую, здешнюю реальность, более истинную, чем он сам» («Идеальное стихотворение как я его понимаю»).
* * *В следующей книге, «Медленное лето» (1997), мы встречаемся с текстами, очищенными уже не только от русского, но и практически от интернационального культурного субстрата (впрочем, не до конца: остаются английский пейзаж, Средиземноморье, несколько итальянских фильмов, греческая фотография, река Арно, Рембо, «усы эпохи Рисорджименто», «рука Висконти»; но все эти вкрапления фрагментарны, дискретны, возникают подобно фантазму и тут же гаснут). Речь становится сдержанней, суше, словно бы прокаленной зноем и солнцем, «обезвоженной»; всё большую роль играют ландшафт и скупые детали. Эмоциональность приглушена: нейтральная каденция, «белый» голос; отрешенный взгляд в гипнотической аскезе панорамирует местность; никаких идей, никакой интерпретации. Интенсивность достигается медленной, наэлектризованной вкрадчивостью констатации:
Солнечный удар, мальчик на раскаленной площади, свети тень. В рукестарой женщины блеснули четки. Крикнула птицав лиловом оперенье, вспорхнула и вдалекепрошуршала тихим проклятьем. Светло и душно,будто сейчасмолодой полуголый мясник, затаивдыхание, дожидается, когдаиз горла черного барана сама —в пароксизме нетерпеливой жертвенности —вытечет кровь,как песнь во славу южного солнца; итемнеющая струйка (пот), чуть позже, раздвоитчеткий мужской сосок. Нокто всколыхнет нас?Кто расколдует молчанье?Земля, твои губы, красная птица.
(«Лето, ландшафт»)«Бесстрастность, “сухость”, скрупулезное описание ландшафта, где вот-вот что-то случится (или не случится) и где человек – всего лишь сторонний и все же пытливый наблюдатель, завороженный оголенностью пейзажа и ожидающий знамения, которое бесконечно оттягивается; нет явной музыкальности, нет рифмы, нет размера, а только – длительность секунд, образующих выпуклую вещность настоящего времени, постоянного “здесь и сейчас”; затаенная исступленность и вместе с тем максимальная сдержанность, благодаря которой исступленность становится очевидней. Вот что волнует меня в стихах» («Идеальное стихотворение как я его понимаю»).
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.