Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах Страница 27
- Категория: Документальные книги / Публицистика
- Автор: Лев Аннинский
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 181
- Добавлено: 2019-02-15 17:43:02
Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах» бесплатно полную версию:Двухтомник известного критика и литературоведа Льва Аннинского содержит творческие биографии российских поэтов XX века, сумевших в своем творчестве наиболее полно и ярко выразить время и чьи судьбы неразрывно переплелись с историей страны. Книги могут быть использованы как пособие по литературе, но задача, которую ставит перед собой автор, значительно серьезнее: исследовать социальные и психологические ситуации, обусловившие взлет поэзии в Красный век.В первый том вошли литературные очерки, героями которых стали А.Блок, Н.Клюев, В.Хлебников, Н.Гумилев, И.Северянин, Вл. Ходассвич, О.Мандельштам, Б.Пастернак, ААхматова, М.Цветаева, В.Маяковский, С.Есенин, Э.Багрицкий, Н.Тихонов, П.Антокольский, И.Сельвинский, А.Прокофьев, М.Исаковский, А.Баркова, В.Луговской, А.Сурков, М.Светлов, Н.Заболоцкий, Л.Мартынов.Во второй том вошли литературные очерки, героями которых стали Д.Кедрин, Б.Корнилов, П.Васильев, Я.Смеляков, А.Тарковский, А.Твардовский, О.Берггольц, В.Тушнова, А.Яшин, К.Симонов, М.Алигер, В.Боков, П.Коган, М.Кульчицкий, Н.Майоров, М.Луконин, Б.Слуцкий, Д.Самойлов, С.Орлов, Н.Тряпкин, А.Межиров, Б.Чичибабин, Б.Окуджава, Н.Коржавин.
Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах читать онлайн бесплатно
Что значит "история", когда каждая пылинка одухотворена! Что значит сама "вечность", когда ее затмевает "этот миг", этот пустяк, "дивный, божий пустяк"! В лучшем случае все это осколки калейдоскопического мира. В худшем… там, где эпическое задание подсказывает ответ, Пастернак отвечает спокойно, вежливо и холодно: не верю. Общие понятия очерчены ледяным "неведеньем".
Это "неведенье" мнимо. Иногда Пастернак шифрует свое отвращенье. Самохарактеристика автора "Темы и вариаций" (в письме к Боброву), что эту книгу испортило "стремление к понятности", полно издевки над читателем-дураком: Пастернак вовсе не стремится быть понятным. Он передает именно хаос нерасшифрованных уподоблений, стократно усиливающих магию текста. На этом фоне какая-нибудь нарочитая шифровка, вроде "ордалии партий" (то есть ПЫТКИ партийностью) даже и не кажется стилистическим вызовом, хотя прямой выпад против партии в 1923 году уже небезопасен.
По проницательному сталинскому определению Пастернак — небожитель. Он проговаривает свои откровения как бы сомнамбулически. Их разящая точность как бы случайна. Речь идет о дачных подробностях: рояль… аккорды… Гете, "Вертер"… и вдруг из эротического букета шипом жалит фраза, недаром же подхваченная Катаевым шестьдесят лет спустя как политический приговор эпохе:
…А в наши дни и воздух пахнет смертью: Открыть окно что жилы отворить.
Но никто ведь не заставляет воспринимать это откровение как политическое; оно — лишь деталь лирической ситуации. Философская картина мира не прорисована, она лишь означена ОТРИЦАНИЯМИ: "На вселенной — маска", на вещах — "личина", и наконец, предел допустимой ясности: "мерещится, что мать — не мать, что ты — не ты, что дом — чужбина".
Это не обличение обмана, но как бы констатация факта. Факты, не знают конечной привязки. Факты существуют в скользящих, перекрещивающихся измерениях. Ничто не окончательно и ничто не изначально. Поток.
Совмещение потоков. Наложение потоков. Спасительное двоение слоев и смыслов.
Там, где для Мандельштама подвешенное бытие отдается смертным предчувствием: "Я повис на собственных ресницах", — там у Пастернака оно реет в блаженной невесомости: "Я вишу на пере у творца…" И — рефреном — уводя "висение" в "крепление": "Я креплюсь на пере у творца…"
Там, где Мандельштам, обдирая душу, вписывается в фасон эпохи "Москвошвея", Пастернак входит в эту моду, как дым в поры:
Мне все равно, какой фасон Сужден при мне покрою платьев. Любую быль сметут как сон Поэта в ней законопатив…
И, как дым, вытечет, высквозит: "вырвется, курясь, из прорв".
Эпоха дымится на третьем плане. Под сполохи "Девятьсот пятого года" и "Лейтенанта Шмидта" идет эпический "Спекторский". Вот как "мы все это видели и переживали". Роман в стихах. "Осень, старость, муть. Горшки и бритвы, щетки, папильотки". "Березы, метлы, голодранцы, афиши, кошки и столбы"… "Клозеты, стружки, взрывы, перебранки, рубанки, сурик, сальная пенька"… "В квартиру нашу были, как в компотник, набуханы продукты разных сфер: швея, студент, ответственный работник, певица и смирившийся эсер…"
Изюм из сайки. Разборка гардероба. Вещевой хлам "породистого" семейства.
Из этой пены, как Афродита, является в "Спекторском" чуть измененная и переименованная Марина Цветаева. Та самая Цветаева, которая в ту самую пору открывает Мандельштаму мир старинной Московии и изначальной русскости, и тот внимает.
Этот — проскваживает мимо:
Ломбардный хлам смотрел еще серее, Последних молний вздрагивала гроздь, И оба уносились в эмпиреи, Взаимоокрылившись, то есть врозь…
Скользящая неуязвимость. Учтивая независимость. Ни "русскость", ни "европейскость" здесь не задерживаются. Все "хлам".
Если же попробуют втянуть в это хламное существование?
Тогда ты в крик. Я вам не шут! Насилье! Я жил как вы. Но отзыв предрешен: История не в том, что мы носили, А в том, как нас пускали нагишом.
"Оголено до бессмыслицы"… История шелухой слетает с человека. Там — тьма, сумрак ночи. И там — невозможно прояснить что-либо: социально ли, национально, конфессионально, культурно… Можно только очертить тайну магическим кругом.
Пастернак говорит: "пространство". ("Пространство", которое "требует поэм"). Говорит: "век" ("век теней"). Говорит: "ребус". (Над ним бьются, он ускользает, оставляя "подоплеки" и "подлоги").
А революция?
А революция — это прежде всего "весть", принесенная вралем. "Уж ты и спишь, и смерти ждешь. Рассказчику ж и горя мало: в ковшах оттаявших галош припутанную к правде ложь глотает платяная вошь и прясть ушами не устала."
Этот натюрморт явно мечен февралем 1917-го, но еще более мечен — стилистикой всегдашнего внешне случайного пастернаковского натюрморта.
Только "подметенные полы" уже дополнены "лужами", которые скоро сменятся и "выводком кровавых лужиц", таким же анонимно узорным, а там все опутается "красными нитями" проводов, несущих "весть" о неразгаданном смысле.
Картины революции, запечатленные в поэмах Пастернака, могут показаться апологетическими, но это обман зрения. Поэмы действительно перенасыщены фактурой, вошедшей впоследствии в мифологию большевизма, но это — общий информационный фон того времени; тогда об этом писали практически все. Со временам упрощенная до катехизиса система эпизодов, в разработке которой Пастернак активно участвует, перейдет в "Краткий курс", но к Пастернаку все это будет иметь не большее отношение, чем погода. Ибо не "содержание" революционных событий — суть его поэм, а "подача" этого содержания, те нюансы "формы", которые на стандартном фоне и составляют подлинный смысл высказываний.
Современники остро чувствовали этот смысл — при всей номинальной революционности темы. Хаотичность "подачи", когда к традиционному "серебру" сада прибавляются "кольты и польта", меж "яблоками" вырастают "морды вогулок", и в босховском кружении соединяются "сумерки, краски, палитры и профессора".
Эта коловерть "типов и лиц" очерчивает некий вакуум неназываемого смысла, ЧТО-ТО, идущее по улице "без шапок" и поющее: "Вы жертвою пали", ЧТО-ТО, потерявшее качества и ставшее изваянием, ЧТО-ТО, ощущаемое именно тогда, когда страницы времени листаются наугад, без ожидания смысла. Когда только воображение способно склеить этот валом валящий абсурд.
Напрасно в годы ужаса Искать конца благого. Одним карать и каяться, Другим — кончать Голгофой.
Приметьте этот мелодический зачин: "Напрасно".
Как интеллигент, взращенный русской философией, как нормальный гражданин, Пастернак все видит и все переживает. И даже записывает. И даже стихом. Отчизна гибнет под ногами толп. Бог отвернулся от России.
Бесы, хлынувшие из подполья, жгут, давят, идут по телам, как по рельсам. "Лети на всех парах! Дыми, дави и мимо!.. Здесь не чужбина нам, дави, здесь край родимый.."
Не напечатано, отброшено, выбраковано. Вряд ли из страха цензурного: в 1918 году такое можно опубликовать безнаказанно — даже с "пломбами" на вагоне, несущемся в Россию. Выбраковано — потому, что суть поэзии для Пастернака не в ответах, а в чувстве НАПРАСНОСТИ ответов.
Истина проста. "Но мы пощажены не будем, когда ее не утаим. Она всего нужнее людям, но сложное понятней им". Это написано через тринадцать лет.
Тогда же, в 1931-м тем же самым бесам русской революции Пастернак присягает на верность. И печатает в самом популярном литературном журнале. И берет ходовые стереотипы — не расплывы какие-нибудь общечеловеческие, примиряющие диктатуру пролетариата с гуманностью, а самые захватанные пропагандистские понятия, опознавательные знаки режима. СЧАСТЬЕ СОТЕН ТЫСЯЧ. ПЯТИЛЕТКА. СОВЕТ. "Понятнее" быть не может. Сложная партитура, скрытая за этой понятностью, улавливается "музыкально".
Иль я не знаю, что, в потемки тычясь, Вовек не вышла б к свету темнота, И я — урод, и счастье сотен тысяч Не ближе мне пустого счастья ста?
Подтекстовая мелодия: я знаю всё, что вы можете мне открыть, всё, чего вы от меня ждете. С тем и развернут общепринятый политсловарь: так пишут, говорят, чувствуют — все. Суть высказывания — в системе тончайших отступлений, синкоп, сбоев дыхания.
И разве я не мерюсь пятилеткой, Не падаю, не подымаюсь с ней? Но как мне быть с моей грудною клеткой И с тем, что всякой косности косней?
Подспудная мотивация: ощущение пространства, как бы очерченного косной материей, плененного, забранного в клетку: воздух вечности входит в эту "форму", грозя вытеснить индивидуальное, жизненное, живое.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.