Георгий Адамович - "Одиночество и свобода" Страница 35
![Георгий Адамович - "Одиночество и свобода"](https://cdn.worldbooks.info/s20/2/4/3/8/4/7/243847.jpg)
- Категория: Документальные книги / Публицистика
- Автор: Георгий Адамович
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: нет данных
- Издательство: неизвестно
- Страниц: 49
- Добавлено: 2019-02-15 18:44:35
Георгий Адамович - "Одиночество и свобода" краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Георгий Адамович - "Одиночество и свобода"» бесплатно полную версию:Георгий Адамович - прозаик, эссеист, поэт, один из ведущих литературных критиков русского зарубежья.Его считали избалованным и капризным, парадоксальным, изменчивым и неожиданным во вкусах и пристрастиях. Он нередко поклонялся тому, что сжигал, его трактовки одних и тех же авторов бывали подчас полярно противоположными... Но не это было главным. В своих лучших и итоговых работах Адамович был подлинным "арбитром вкуса".Одиночество - это условие существования русской литературы в эмиграции. Оторванная от родной почвы, затерянная в иноязычном мире, подвергаемая соблазнам культурной ассимиляции, она взамен обрела самое дорогое - свободу.Критические эссе, посвященные творчеству В.Набокова, Д.Мережковского, И.Бунина, З.Гиппиус, М.Алданова, Б.Зайцева и др., - не только рассуждения о силе, мастерстве, успехах и неудачах писателей русского зарубежья - это и повесть о стойкости людей, в бесприютном одиночестве отстоявших свободу и достоинство творчества.СодержаниеОдиночество и свобода ЭссеМережковский ЭссеШмелев ЭссеБунин ЭссеЕще о Бунине:По поводу "Воспоминаний" ЭссеПо поводу "Темных аллей" Эссе"Освобождение Толстого" ЭссеАлданов ЭссеЗинаида Гиппиус ЭссеРемизов ЭссеБорис Зайцев ЭссеВладимир Набоков ЭссеТэффи ЭссеКуприн ЭссеВячеслав Иванов и Лев Шестов ЭссеТрое (Поплавский, Штейгер, Фельзен)Поплавский ЭссеАнатолий Штейгер ЭссеЮрий Фельзен ЭссеСомнения и надежды Эссе
Георгий Адамович - "Одиночество и свобода" читать онлайн бесплатно
Когда-то Пушкин восхитился строкой Батюшкова:
Любви и очи, и ланиты… –
и отметил ее волшебную итальянскую легкость. С тех пор, за сто с лишним лет, это итальянизированное сладкозвучье поблекло и выдохлось, и, как обычно бывает в искусстве, стала неизбежна реакция. Если воспользоваться для несколько грубого, но образного сравнения цитатой из "Плодов просвещения", можно сказать, что поэтов "потянуло на капусту", и в частности Пастернак затосковал о державинской мощной, но уже Пушкину казавшейся безнадежно устарелой неразберихе. Как Державин не останавливается перед тем, чтобы нарушить строй фразы, переставить, куда вздумается, слова, как Державин в азиатском упоении свирепствует над своей поэзией, так и Пастернак мнет, жмет, калечит свои стихи, нагромождает нелепости и неистовствует, особенно в области сравнений. Еще пример, и опять наудачу: юность у Пастернака "плавает в счастьи, как наволока в детском храпе". До чего неверно, до чего возмутительно произвольно, какая грязная работа! – хотелось бы воскликнуть… если бы только не чувствовалось в этом потоке бессмыслицы какого-то трагического вызова рассудку, вызова ясности, стройности, пушкинской дивной, но оскудевающей, ссыхающейся поэтической почве. Если бы не было очевидно страстное, напролом идущее стремление эту почву по-новому взрыхлить. И если бы не было тут подлинной поэтической одержимости, если бы не слышалось раскатов высокой, хоть и еще невнятной музыки, глухого подземного ее гула. Иногда, впрочем, все, что казалось смутным, проясняется. Иногда Пастернак в своем косноязычье доходит до пафоса, в котором руда его поэзии плавится и начинает светиться, – как в удивительных, величавых заключительных строфах сбивчивого в общем "Лета", с причудливым сплетением тем платоновских и пушкинских. Или как в "Никого не будет в доме…" (из "Второго рождения") – стихотворении обманчиво простеньком, полном смысла, чувства и прелести, одном из тех, которые в сокровищнице русской поэзии должны бы остаться навсегда.
Но я увлекся Пастернаком, – хоть и не думаю, чтобы увлечение это не было оправдано. Без Пастернака трудно к набоковской поэзии подойти, да и вообще, говоря о стихах, как о Пастернаке не вспомнить, а вспомнив, как на нем не задержаться?
Некоторые из сравнительно ранних набоковских стихов звучат настолько по-пастернаковски, что иллюзия возникает полная:
Такой зеленый, серый, то есть весь заштрихованный дождем, и липовое, столь густое, что я перенести: – Уйдем! Уйдем и этот сад оставим…
Здесь перенято все: и приемы, и интонация, эти строки кажутся выпавшими из "Второго рождения" или из "Поверх барьеров". Но стихи эти писаны двадцать лет тому назад, а с тех пор Набоков от заимствований освободился и нашел в поэзии себя.
У него, на мой слух, меньше романтической музыки, чем у Пастернака, который, при всем, что есть в нем спорного, все-таки пленителен в общем своем облике. Что там ни говори, как над некоторыми его фокусами ни морщись, Пастернак – "поэт до мозга костей", только в стихах и живущий, только ими и дышащий. Набоков, подобно ему, не боится ни словесных излишеств, ни словесных новшеств, а мираж окончательной, недостижимой простоты, – некоторых современных поэтов подлинно измучивший, – никакой притягательной силы в себе для него не таит. Его вдохновение не силится подняться над словом, а, наоборот, с упоением в нем утопает: он ворожит, бормочет, приговаривает, заговаривает и все дальше уходит от того, что можно бы назвать поэтическим чудом, от двух-трех волшебно светящихся строк, к которым нечего прибавить, в которых нечего объяснять. По всему тому, что в писаниях Набокова позволяет о нем догадываться как о человеке, забота о будущем должна быть ему чужда. Предположить, что Набоков хотел бы потрудиться на "ниве русской словесности", можно было бы лишь с намерением заведомо юмористическим. Между тем, сознательно или невольно, он как будто вспахивает почву для какого-то будущего Пушкина, который опять примется наводить в нашей поэзии порядок. Новый Пушкин, может быть, и не явится. Но ожидание его, тоска о нем останется, – потому что едва ли кто-нибудь решился бы утверждать, что вся эта ворожба, эти бормотания и недомолвки, все это следует отнести к свершениям, а не к опытам и поискам.
Однако Набоков – поэт прирожденный, и сказывается это даже в поисках. Некоторые стихи его прекрасны в полном значении слова, и достаточно было бы одного такого стихотворения, как "Поэты" или "Отвяжись, я тебе умоляю…", чтобы сомнения насчет этого бесследно исчезали. Как все хорошо в них! Как удивительно хороши эти "фосфорные рифмы" с "последним чуть зримым сияньем России" на них! Здесь мастерство неотделимо от чувства, одно с другим слилось. Натура у автора сложная, и в качестве автобиографического документа чрезвычайно характерно и длинное стихотворение о "Славе", где все прельщающее и все смущающее, что есть в Набокове, сплелось в некую причудливую симфонию.
Поэзия эта далека от установленного в эмиграции поэтического канона, от того, во всяком случае, что в последнее время стали называть "парижской нотой" (до 1939-го года другой общей "ноты", пожалуй, и не было, слышались только отдельные голоса, волей судеб разбросанные по белу свету: литературная жизнь сосредоточена была в Париже). Набоков к этой "ноте" приблизительно в таком же отношении, в каком был Лермонтов к пушкинской плеяде, – и подобно тому, как Жуковский, столь многому эту плеяду научивший, над некоторыми лермонтовскими стихами – не лучшими, конечно, – разводил руками и хмурился, так недоумевают и теперешние приверженцы чистоты, противники всякой риторики, враги позы и фразы над сборником стихов Набокова, лишь кое-что в нем выделяя… По-своему они правы, как по-своему – но только по-своему! – был прав и Жуковский. Однако в литературе, как и в жизни, умещаются всякие противоречия, и никакие принципы, школы или методы – а всего менее "ноты" – не исключают в ней одни других. Не методы и не школы одушевляют поэзию, а внутренняя энергия, ищущая выхода: ее не расслышит у Набокова только глухой.
ТЭФФИ
Существуют выражения, словосочетания и образы, настолько стершиеся от долгого употребления, настолько выдохшиеся и даже опошленные, что неудобно ими пользоваться. А между тем и обойтись без них бывает трудно.
«Улыбаясь сквозь слезы», «смех сквозь слезы…»
Впервые так улыбнулась Андромаха, три тысячи лет тому назад: удивляться ли, что за это время образ этот утратил свежесть? Правда, об Андромахе теперь мало кто помнит. У нас, в нашей русской памяти, образ скорей связан с Гоголем, придавшим ему новый оттенок, горестный и трагический.
«Улыбаясь сквозь слезы»… У Тэффи прочно установилась репутация писателя смешного и веселого. Но только человек исключительно рассеянный или на редкость поверхностный, не заметит, сколько грусти в каждом ее рассказе, – и даже больше: какое дребезжание слышится в этих рассказах, будто от порванной струны. Это придает всему, что пишет Тэффи, и прелесть, и даже внутреннее благородство. Смех, полностью свободный от «слез», редко бывает выносим, разве что уж достигнет размеров какого-нибудь раскатисто-плотоядного, языческого хохота, как, скажем, у Рабле. Однако в нашей литературе такой хохот не привился, Гоголь отбил к нему охоту. Не случайно и Достоевский признал одну из самых печальных, обманчиво веселых книг, «Дон Кихота» – «величайшей книгой в мире». Кстати, как могло случиться, что Аркадий Аверченко, именно похохатывавший, самоуверенно и самодовольно, – стал любимцем русских читателей, притом в эпоху, когда вкус и чуть отнюдь не были в упадке? Лично для меня это было и остается загадкой. Тэффи неизмеримо тоньше Аверченки. Тэффи не хохочет, даже не смеется. Правильнее всего было бы сказать о ней, что она отшучивается.
Что, ей не по душе самая жизнь? Нет, едва ли. Какой-то смутный благодатный восторг, обращенный к миру и бытию, в основе ее писаний присутствует неизменно. Не по душе ей только то, во что люди превратили существование – и она долгим, пристальным, умным, ироническим взглядом смотрит на людей, на их дела и делишки, на их дрязги, заботы и невзгоды, смотрит с удивлением и сожалением. Она могла бы, вероятно, рассказать о своих наблюдениях несколько иначе, чем большей частью делает, – иначе, то есть суровее и беспощаднее. Но точек над i Тэффи недолюбливает. Тэффи нарочито отделывается пустяками или, коснувшись какой-нибудь драмы, которая у писателя иного душевного склада драмой и осталась бы, немедленно увиливает и притворяется, что коснулась пустяка. Но нет сомнения, что с тем же насмешливым удивлением, с которым глядит она на своих незадачливых героев, взглянула бы она и на читателя, который ничего, кроме шуток в рассказах ее не обнаружил бы.
Если бы кто-нибудь предложил Тэффи в качестве эпиграфа к собранию ее сочинений заключительные слова из «Дяди Вани»:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.