Владимир Бушин - Александр Солженицын: Гений первого плевка Страница 41
- Категория: Документальные книги / Публицистика
- Автор: Владимир Бушин
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 114
- Добавлено: 2019-02-15 13:39:01
Владимир Бушин - Александр Солженицын: Гений первого плевка краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Владимир Бушин - Александр Солженицын: Гений первого плевка» бесплатно полную версию:Крупнейшие русские писатели, современники Александра Солженицына, встретили его приход в литературу очень тепло, кое-кто даже восторженно. Но со временем отношение к нему резко изменилось. А. Твардовский, не жалевший сил и стараний, чтобы напечатать в «Новом мире» новую вещь никому не ведомого автора, потом в глаза говорил ему: «У вас нет ничего святого. Если бы зависело только от меня, я запретил бы ваш роман».М. Шолохов, прочитав первую повесть литературного новичка, попросил Твардовского от его имени при случае расцеловать автора, а позднее писал о нем: «Какое это болезненное бесстыдство…» То же самое можно сказать и об отношении к нему Л. Леонова, К. Симонова…Прочитав эту книгу, вы поймете, чем объяснить такую дружную и резкую перемену отношения к Солженицыну столь авторитетных писателей, да и многих читателей, конечно.
Владимир Бушин - Александр Солженицын: Гений первого плевка читать онлайн бесплатно
Конечно, имелся у него чемодан, набитый личными вещами да разными бумагами (писал же, не ленился!), и начальник конвоя, сержант, кивнул: возьми, дескать, свой чемодан. Но тот был поражен: «То есть как — чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и нес чемодан? А рядом с порожними руками шли бы шесть РЯДОВЫХ? И — представитель побежденной нации?» Да, в группе арестованных оказался и немец какой-то гражданский, которому было «уже за пятьдесят», в два раза старше Шурочки. И тем не менее он произносит: «Я — офицер. Пусть несет немец». Тот берет и несет. «И несли потом другие военнопленные, — сообщает Солженицын, — и снова немец. Но не я».
Так что на этой прогулочно-тренировочной «Владимирке» не только Шурочкины быстры ноженьки, но и белы рученьки его не примаялись…
В нашем сопоставлении нелишне принять во внимание и то, что среди декабристов было немало представителей знати — и дворянской, и военной, и чиновной. Такие люди мучительно страдали уже от одного того, что им говорили «ты», как это делал, например, начальник Нерчинских рудников Т. В. Бурнашев. Между прочим, по описанию Солженицына, ему всегда говорили «вы» — и при аресте, и во время следствия, и при объявлении приговора, и в лагерях да тюрьмах, и в ссылке.
Но дело, конечно, не только в этом. Мария Волконская вспоминала об условиях, в которых оказался ее муж в Благодатском остроге: «Отделение Сергея имело только три аршина в длину и два в ширину; оно было так низко, что в нем нельзя было стоять; он занимал его вместе с Трубецким и Оболенским. Последний, для кровати которого не было места, велел прикрепить для себя доски над кроватью Трубецкого. Таким образом, эти отделения являлись маленькими тюрьмами в стенах самой тюрьмы. Бурнашев предложил мне войти. В первую минуту я ничего не разглядела, так как там было темно… Я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне; бряцание его цепей поразило меня… Я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого…» Таково было первое свидание декабриста Волконского со своей женой. Первое свидание Солженицына с женой в 1945 году выглядело несколько иначе. Н. Решетовская вспоминает: «Первое свидание… В дверях — улыбающееся лицо мужа…»
М. Н. Волконскую дополняет М. А. Бестужев, присланный в Благодатский рудник несколько позже. По его свидетельству, декабристы, прибывшие первыми, были заключены «в тесную грязную каморку, на съедение всех родов насекомых и буквально задыхались от смраду… Единственной их отрадой было то время, когда их выводили, чтобы опустить в шахту».
На них, князьях да офицерах, тяжкие условия жизни и труда сказались быстро, и тюремный врач в одном из рапортов начальству докладывал: «Трубецкой страдает болью горла и кровохарканьем; Волконский слаб грудью; Давыдов слаб грудью, и у него открываются раны; Якубович от увечьев страдает головою и слаб грудью». Вот ведь в каком состоянии они добывали и нагружали свои три пуда. А у Александра Исаевича, как известно, раны в лагере не открывались, и от боевых увечий по причине полного их отсутствия он не страдал. Для его состояния более характерны такие вот признания в письмах к жене: «Физический образ жизни всегда шел мне на пользу». А жена, пересказывая содержание других его писем, добавляла: «Он очень удачно пережил эту зиму, даже насморка серьезного не было». И снова, уже о другой поре, когда Солженицын вел не физический образ жизни: «Чувствует себя здоровым и бодрым».
Нет ничего удивительного, что среди декабристов мало кто достиг нынешнего возраста нашего персонажа. И когда 26 августа 1856 года в день своего коронования Александр Второй амнистировал декабристов, то из 121 человека, преданных когда-то суду, в живых оставалось только 19. Слишком долго пришлось им ждать — целых тридцать лет! О нетерпении, с каким они ждали, свидетельствует следующая запись М. Н. Волконской: «Первое время нашего изгнания я думала, что оно, наверное, кончится через 5 лет, затем я себе говорила, что это будет через 10, потом через 15, но после 25 лет я перестала ждать. Я просила у Бога только одного: чтобы он вывел из Сибири моих детей».
Александру Солженицыну, суровому обличителю декабристов, пришлось ждать гораздо меньше, гораздо — в несколько раз…
Повторим внятно еще раз: любое пребывание на фронте может для человека кончиться трагически, и любая служба там полезна для общего дела победы; в то же время любая неволя, даже если она с зеленой травкой и волейболом, полуночными концертами и заказами книг в Ленинке, с послеобеденным сном и писанием романов, — все равно тягость и мука. И мы не стали бы столь сурово говорить ни о фронте, ни о каторге Солженицына, если бы он, напялив личину пророка, объявив себя Мечом Божьим, в первом случае не оказался бы хвастуном, а во втором, то и дело талдыча о своем христианстве, не стал бы так злобно глумиться над каторгой Достоевского с ее кандалами и вшами, смрадным ложем в три доски и тараканами во щах, с ее тяжким трудом и тремя нерабочими днями в году.
Да взять хотя бы и такой по сравнению со всем остальным мизер: Солженицыну срок неволи был засчитан со дня ареста на фронте, в Восточной Пруссии, а Достоевскому — только со дня прибытия в Омский острог, предшествующие же одиннадцать месяцев в каменном мешке Алексеевского равелина и зимнего кандального пути — коту под хвост. Казалось бы, один сей факт у истинного христианина, у любого порядочного человека должен вызвать сострадание и, уж во всяком случае, остановить злобное перо. Но этого не случилось.
Особый цинизм глумления этого лжехристианина еще и в том, что ведь сам-то он, выйдя на свободу, издал горы книг, отхватил Нобелевскую, огреб нешуточное богатство, купил поместье в США, второе — в России, дожил в отменном здравии вот уже до восьмидесяти пяти лет, а жертва его разоблачений, пережив и страх смертной казни, и настоящую кандальную каторгу, и унизительную солдатчину, потом всю жизнь бился в долгах, писал из-за безденежья всегда в спешке, болел и окончил свои дни в шестьдесят лет.
А уж надо ли говорить о том, что перевешивает на весах литературы, что человечество держит у сердца сейчас и будет держать в будущем, — «Записки из Мертвого дома» или «Архипелаг», «Преступление и наказание» или «Раковый корпус», «Братья Карамазовы» или «В круге первом»…
Едва ступив на русскую землю, Солженицын опять начал призывать всех нас к покаянию. Вот и показал бы христианский пример, начав с себя, — покаялся бы перед великим сыном русского народа и его собратьями по несчастью за свою злобную ложь об их кандальных муках.
В СТРАХЕ ЗА СВОЮ РЯШКУ
Солженицын уверяет, что тотчас после ареста в Восточной Пруссии и на всем пути следования под конвоем в Москву им владело бесстрашное желание кричать, протестовать, буйствовать, но — «молчал в польском городе Бродницы…» «Я ни слова не крикнул на улицах Белостока…» «Я как ни в чем не бывало шагал по минскому перрону…» «И еще я в Охотном ряду смолчу…» «Не крикну около „Метрополя“…» «Не взмахну руками на Лубянской площади». И дальше на протяжении всех лет заключения, да и после них, — драматическая картина постоянно и повсеместно подавляемого желания кричать и махать руками: «Как хотел бы я крикнуть им…», «Хочется вопить, даже отплясывать дикарский танец. Но пока — притворяться, по-прежнему притворяться…». «Так всю жизнь… Ты должен гнуться и молчать» и т.д.
Какой кошмар! Неужели обстоятельства были столь жестоки и неумолимы, что никогда при виде несправедливости и зла этот храбрый и благородный человек не имел никакой, абсолютно никакой возможности громко крикнуть, решительно ударить кулаком по столу, гневно хлопнуть дверью? Оказывается, ничего подобного! Он сам признает: «Я много раз имел возможность кричать». Имел. Много раз. Так в чем же дело? А в том, что Солженицын всегда находил причины, чтобы молчать, гораздо больше, чем было возможностей кричать.
Почему, например, молчал он на всем пути следования под конвоем с фронта в Москву? Почему, в частности, не испустил Александр Исаевич вопль у «Метрополя» и не размахивал руками, не отплясывал дикарский танец на Лубянке? Он сам объясняет это так: «Обыватель (арестованный) просто не знает, что ему кричать… А я молчу потому, что этих москвичей мне все равно мало — мало!» Недостаточность аудитории — одна из важнейших причин многих его умолчаний. Она сковывала его энтузиазм, как видим, от первых дней неволи до самого ее конца. В последний год заключения в Экибастузском лагере была ситуация, когда ему нестерпимо пекло «сказать бессмертную речь» в лицо лагерному начальству. И я, говорит, ее непременно сказал бы, но при одном условии — «если бы меня транслировали по всему миру!». Дело было в 1952 году, отдельные регионы планеты тогда еще не охватила сплошная радиофикация, и потому Александр Исаевич решает: «Нет, слишком мала аудитория».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.