Юрий Колкер - Мы дерзали, мы дерзали, или Дворец и Храм Страница 3
- Категория: Документальные книги / Прочая документальная литература
- Автор: Юрий Колкер
- Год выпуска: -
- ISBN: нет данных
- Издательство: -
- Страниц: 4
- Добавлено: 2018-12-14 12:50:51
Юрий Колкер - Мы дерзали, мы дерзали, или Дворец и Храм краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Юрий Колкер - Мы дерзали, мы дерзали, или Дворец и Храм» бесплатно полную версию:Юрий Колкер - Мы дерзали, мы дерзали, или Дворец и Храм читать онлайн бесплатно
Уходящие тени погасавшего дня,
Я на башню всходил, и дрожали ступени,
И дрожали ступени под ногой у меня...
Грудинина назвала эти стихи Бальмонта программными — и разругала их. Я отказывался понимать. Нехотя взял книжку Заболоцкого Стихотворения, 1958 года издания (она и сейчас со мною; я пытался вернуть, да Грудинина не поняла моих намерений). Нет, не поверил я наставнице. Вышел от нее — и опять окунулся в эти ошеломляющие анапесты Бальмонта. И в его же ямбы. «Я верую во власть и чару Змея...» Это было чудо.
5. ПОЛИГИМНИЯ
Было еще одно чудо. Точнее, его в моей жизни как раз не было. Был шанс напечататься. Издавался сборник дворцовских стихотворцев. Когда я попал к Грудининой, он уже был собран и готовился к печати, отдан куда-то туда, к гутенбергу. Грудинина сказала, что можно попробовать втиснуть в этот сборник мои стихи (я сделал стойку), только не те, что уже написаны, а новые, написанные специально для сборника (тут я поник). Нужно написать стихи бодрые, жизнерадостные, лучше всего — о созидательном труде простого человека.
Легко вообразить мои тогдашние чувства. Вдохновение было благодатью небесной, интимнейшим озарением, пророческим даром. Даже дворцовская критика унижала и профанировала его создания. А тут — стихи на заказ! Однако ж они означали славу. Мое имя будет набрано типографским шрифтом. Мир услышит нового поэта.
Я смалодушничал: принялся сочинять стихи про трудолюбивого садовника. О прямом пролетариате — и подумать не мог, завод казался мне преисподней. Мучился страшно, вымучивал и вымучил из себя нечто жалкое; помнится, анапестом. Вручая текст Грудининой, чувствовал себя оплеванным. Но оказалось, что это еще не последнее унижение. Она, добрая душа, прямо на месте начала этот мой текст править, доводить! И что? Не вынесла душа поэта? Вынесла. Самый смысл поэтического творчества растаптывали на моих детских глазах. Атилла осквернял треножник Аполлона. Я спорил, упирался. Не плакал только из гордости. Гордости, однако ж, не хватило на то, чтобы вовсе прекратить это безобразие. Состряпали что-то коллективное, не имеющее ко мне уже никакого отношения, так что даже имя мое над текстом сгорало от стыда. С этим палимпсестом Грудинина отправила меня к некому Вольту Суслову. В какое место, память не откликается, а чудится, что в Смольный. Кто знает лучше, поправит.
— Вкусу Натальи Иосифовны я доверяю на все сто пятьдесят процентов! — сказал мне смольный Вольт Николаевич, когда я до него добрался. Стихи взял — и не напечатал, спасибо ему.
Никогда больше судьба не сводила меня с Вольтом, ни строки его сочинения я не прочел, но спустя три года он стал для меня сильнейшим переживанием. Из случайной обмолвки моей одноклассницы, семнадцатилетней О., я вдруг увидел, что он — ее любовник (ему было в ту пору никак не меньше 37-и). Понял я эту обмолвку с опозданием, да и за свою догадку голову на отсеченье не дам, мог ошибиться, но зато уж переживание было подлинным. Интерес моих сверстниц к старшим казался мне гадостью, наоборот, О. казалась, что называется, чистой девочкой, и — точно была самой интеллигентной в классе, даже соперничала со мною за имя первого ученика.
6. КЛИО
Книжку Заболоцкого, полученную от Грудининой, я прочел через силу, «бескрайности» не обнаружил. Подростку в ней было тесно. Помню, носил ее с собою на уроки, расхаживал с нею на переменах — по дощатому полу четвертого этажа моей скифской 121-й школы на Большой Спасской (потом ставшей проспектом Непокоренных).
В восьмом классе нужно было уже думать о получении высшего образования. На уме были стихи, но и математикой я увлекался. Мать уламывала меня не смотреть в сторону университета, не думать о филологии или истории. «Дважды два всегда будет четыре», — твердила она, — а тут всё от установок зависит...» Возражать было трудно. Грудинина звонила моей матери, переубеждала, но переубедить не смогла. Я и сам в себя не верил. Мать еще тем пугала, что я стану школьным учителем, а я твердо знал: преподавать не смогу, лучше уж в дворники пойду (второй напрочь закрытой для меня профессией была медицина). Наконец, и армия служила пугалом. Из университета, с гуманитарных факультетов, в армию брали, из политехнического (а он был под боком, в двух шагах) — нет.
Мать пустила в ход и тот довод, что я пишу с ошибками. Он и склонил чашу вестов. Этим своим недостатком я всерьез мучился. Разве не должен писатель быть безусловно грамотным? По всем предметам я легко получал пятерки (не в последнюю очередь потому, что уровень школы был низок), по русскому языку — случались четверки. Могли бы и тройки быть. При обсуждении моих стихов во дворце меня критиковали за безвкусный троп в строке «Мы день и ночь шлейфуем зеркала», но это был не троп, а грамматическая ошибка.
Жизнь вообще подталкивала к компромиссу, к конформизму. Я твердо знал: с моей фамилией в литературу не пустят. Оттуда знал? Никто мне этого не говорил. Грудинина и дворцовские тетеньки антисемитизм отрицали. Помню, с каким пылом возражал одной из них Миша Гурвич: «Мне -дцать лет, и я езжу в трамваях!»
Национальный вопрос всё еще оставался для меня мучительным. Я никак не мог решить, русский я или еврей. В евреи идти не хотелось. Из детства, из послевоенного двора на Петроградской, я вынес стихийный антисемитизм. Это в воздухе висело: русский — хорошо, еврей — плохо. Дома же слово еврей не произносилось. Что я — из евреев, мне объяснили сверстники в восемь лет.
У меня, при начале общения с Грудининой, мелькнула мысль, что мы с нею одной крови, но спрашивать я не стал. Этот вопрос был сплошной болью, открытым нервом. Потом она как-то без всякого повода рассказала мне, что она чернявая в бабку-цыганку, а я про себя отметил не без удовлетворения, что сам-то я — белокурая бестия.
Для тогдашней улицы — в евреях ходили решительно все носители нерусских фамилий. Не был и исключением и Вадим Шефнер, в ту пору уже прозаик. В годы «борьбы с космополитизмом» ему, еще поэту, досталось наравне с евреями (он дружил с Гитовичем и Владимиром Лифшицем). С конца 1950-х болевой точкой общества, вместе с антисемитизмом, становится ожидание новой войны. Страх владел даже людьми думающими; у иных — удержался на десятилетия (сейчас невероятно забавно наблюдать его в сочинениях 1970-х). Страх шел сверху: большевики догадывались, что еще одной войны не выиграют; знали, что ту выиграли — только благодаря союзникам (а народу внушали, что союзники ничего не сделали; «вторым фронтом» называли пятый по счету). Боялись все; но и шутили: «войны не будет, будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется». Повторяли слова Эйнштейна: «Не знаю, какое оружие будет в третьей мировой войне, но в четвертой — лук и стрелы». В один из моих приездов к Грудининой она прочла мне «только что написанное» стихотворение Вадима Шефнера, где были строки:
Милосердие, милосердие!
Это слово древней войны.
Мне стихи показались жалкими, стариковскими. Зачем вообще прозаик стихи пишет?
Сама Грудинина как раз тогда тоже написала что-то антивоенное и — что меня совершенно потрясло — продиктовала стихотворение по телефону в Литературную газету. Для меня авторская рукопись оставалась святыней (а звонок в Москву казался непозволительным расточительством).
В другой мой приезд Грудинина показала мне недавно полученную из Парижа книгу Рене Шара.
— Французы возвращаются к традиционному стиху! После всех изысков! — с жаром сказала она. Сама — писала традиционным (слишком традиционным) стихом; знала, что у меня маяковщина зубовный скрежет вызывает (дело было в 1961-м, до моего недолгого помрачения), и вот поделилась.
Мне было пятнадцать лет. Я подумал вслух:
— Может, мне суждено способствовать тому же в России!
Добрая женщина не стала возражать, наоборот, обнадежила меня.
7. ЭРАТО
Во Дворце пионеров предлагали написать сочинение, дававшее какие-то льготы в будущем — то ли засчитывавшееся как сочинение на выпускном экзамене, то ли увеличивавшее шансы поступления в университет. Я заинтересовался, но чувствовал себя неуверенно. Спросил одного из бывалых кружковцев:
— В каком духе следует писать такое сочинение?
Тот немедленно поставил меня на место:
— Я думаю, в духе исследования.
Юрий Колкер, ученик 8Б 121-й школы выборгского района Ленинграда, 1961Писать я собирался, естественно, о символизме. На пожелтевшем листке сохранился план:
«1. Символизм открыл для русской публики творчество Бодлера, Верлена, Малларме.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.