Юрий Колкер - Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом Страница 34
- Категория: Документальные книги / Прочая документальная литература
- Автор: Юрий Колкер
- Год выпуска: -
- ISBN: нет данных
- Издательство: неизвестно
- Страниц: 66
- Добавлено: 2018-12-14 12:46:32
Юрий Колкер - Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Юрий Колкер - Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом» бесплатно полную версию:Юрий Колкер - Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом читать онлайн бесплатно
Завязалась переписка, длившаяся десятилетия. Потом, в эмиграции, я дважды ездил к с Шаховской. Бедная старуха пережила свое время.
Я и на революциях и на войнах перебывала — в Лондоне под годами бомбежек, — и в Гестапо допрашивалась, но вот для старости храбрости надо гораздо больше, чем для военных подвигов,
— писала она мне 13 декабря 1982 года. В год ее смерти я напечатал все сохранившиеся у меня ее письма, отправленные мне в Ленинград (Колокол №2, 2001). Другие до сих под не собраны.
Шаховская была так одинока, что в 1997 году предложила мне, чужому, в сущности, человеку, атеисту, быть душеприказчиком ее литературного наследия. Мог ли я согласиться на это, не зная французского? Ведь половина ее сочинений написана по-французски. Да и досуга у меня не было. Самое же неприятное состояло в том, что, восхищаясь ею как человеком, я не мог распространить это восхищение на ее литературный стиль. В приведенном письме я чуть-чуть лукавил. Но ведь на то оно и письмо. Эпистолярный жанр предполагает условную вежливость: милостивый государь … ваш покорный слуга…
С Ходасевичем Зинаида Алексеевна мне в письмах не слишком помогла; главное, что она знала, вошло в ее воспоминания, которые еще до нашего заочного знакомства дал мне на прочтение Михаил Азарьевич Краминский. Но в другом отношении — помогла очень. Уж не знаю, как об этом зашла речь, а только в ее письме от 20 июля 1982 года нахожу фразу: «Мы разницу этническую не делаем — когда дело касается русской культуры — хочу Вас в этом уверить». Чт? это в ту пору для меня значило, сейчас словами не объяснишь.
В субботу, 30 мая 1981 года, в 17:40, в нашей коммунальной трущобе открылась, страшно вымолвить, конференция, приуроченная к 95-летию Ходасевича. Было прочитано четыре доклада: Анатолия Бергера, Михаила Костоломова и два моих: первый — по Айдесской прохладе, второй — нечто вроде манифеста под названием Пассеизм и гуманность, потом (без моего ведома) опубликованный в Wiener Slawistischer Almanach. Присутствовало 29 человек, среди них: часовщики (но без Кобака), Сергей Стратановский, Елена Игнатова, Ольга Бешенковская, Олег Охапкин, И.Ф. Мартынов, Полина Беспрозванная, Елена Пудовкина, Елена Дунаевская, Борис Лихтенфельд, Александр Танков, Эдуард Шнейдерман, Светлана Вовина — и немка Барбара Свитек (Switek), славистка (и феминистка), делавшая конференцию международной. Всё честь по чести. Одно мешало: общее для всех нас, не только для меня, неумение выступать. Опять, как в годы занятия наукой, я изумлялся себе: ведь владею же материалом, владею как никто на всем белом свете, если говорить о Ходасевиче, — отчего ж не могу веско, кратко и убедительно изложить то, что знаю? Другие были не многим лучше. Я утешался примером Герцена. Тот, выступая на европейских свободолюбивых собраниях, всякий раз произносил вступление: мол, у меня на родине искусство красноречия не процветает, извините, я свой текст прочту. Но ведь Пассеизм и гуманность я именно читал, не импровизировал — и всё равно спотыкался, как первоклассник, не выучивший урока.
Не успела Айдесская прохлада появиться в Часах, как последовало еще одно предложение: подготовить двухтомник Ходасевича для парижского издательства La Presse Libre. Исходило предложение от поэтессы Тамары Буковской, из кругов новых православных, — и с Шаховской никак для меня связано не было. До сих пор не знаю, что за механизмы тут действовали. Я ответил: буду готовить двухтомник для самиздата, сам отпечатаю его в пяти-шести экземплярах — и раздам друзьям; а от дальнейшего меня увольте. Поручиться за себя не могу; не знаю, как поведу себя под пыткой; боюсь смалодушничать. Парижскому изданию, конечно, буду рад, но переправляйте без меня, помимо меня.
Первый том был готов в уже 1981 году, второй — 10 ноября 1982 года, в самый день смерти Брежнева. Удалось добыть и отпечатать портреты Ходасевича. До меня его никто не комментировал; комментарии, вместе с Айдесской прохладой, составляли изюминку книги, хотя, конечно, и более полного собрания до той поры не существовало. Стихотворные переводы Ходасевича вовсе не были известны; я собрал их по крупицам. В этом помог мне Дима Северюхин, молодой человек, прежде ничем литературным себя не запятнавший. Явился он от Кобака с какими-то замечаниями по моей статье. Я сделал благородный жест: пригласил Северюхина участвовать в парижском издании, написать для двухтомника статью о переводах; и он написал. Хорошо помню, что эта моя готовность поделиться была встречена (им и другими) с некоторым недоумением. А иные считали, что Северюхин — мой псевдоним (Владимир Эрль, например).
Блок в свое время издал и прокомментировал стихи Аполлона Григорьева. Манера этих комментариев мне не нравилась, а подход казался правильным: нужно не крючкотворством заниматься, а говорить о стихах и поэте, и вместе с тем — о человеке вообще. Обычный литературоведческий комментарий устроен дико. Он каждым словом говорит читателю: не суйся, это не тебе, это специалистам. Глупое и пошлое начетничество; игра в сокращения (в наукообразие); мол, мы серьезные люди: посмотрите, как ловко мы затруднили для вас чтение и спрятали смысл. Этого мне не хотелось. Смеху ради (но и точности ради) я кое-где сообщал о месте первой публикации стихотворения, если сам его обнаружил: бросал кость своре, а себе тем самым высвобождал скромное пространство, чтобы сказать несколько слов о главном. Метил я при этом не в каждого литературоведа, не во всё присяжное литературоведение в целом. Якобсон, Тынянов, Эйхенбаум, Лидия Гинзбург — не опровержение моему недоверию к этой касте. Литературовед может и должен быть авантюристом: мыслителем, писателем. Но где же эти качества у рядового академического литературоведа? Что это за феномен такой: корсар на зарплате?!
Весной 1983 года, в другой кочегарке, «на Уткиной даче» при слиянии Охты и Оккервиля, получил я от своего сменщика первый типографский том парижского Ходасевича — и успел показать его лежавшей при смерти матери.
В июне 1984 года, оказавшись (после долгих лет отказа) в эмиграции, я тотчас написал Нине Берберовой (1901-1993) в Принстон; подруга Ходасевича преподавала там русскую литературу. Мой двухтомник она знала и, в целом, одобряла; в статье отметила два-три сомнительных места. Мы обменялись несколькими письмами, но едва наметившаяся между нами эпистолярная дружба вскоре оборвалась. Берберова, среди прочего, писала, что «в западных университетах литературу изучают, как химию». Я был задет за живое и ответил резко: что литература не формой жива, а нравственным наполнением, отсутствующим в химии; что литературоведы, с их пошлым наукообразием, не видят главного — в принципе не способны видеть это главное, и слишком часто вообще не понимают стихов. Было и другое: Берберова предложила мне передать собранные мною материалы американцу Малмстеду, готовившему многотомное собрание Ходасевича. «С чего бы это? — спрашивал я ее в письме. — Я рисковал, работал в жутких условиях, а эти сидят на зарплатах — и когда в СССР приезжают, перед ними все архивы открыты…» Берберова ответила вопросом: «Отчего все эмигранты из России так надменны?» Последней каплей стал обмен сборниками стихов. Берберова прислал мне свой с дарственной надписью: «Нина Берберова — Юрию Колкеру». Я не остался в долгу: свой, только что вышедший, отправил ей со словами: «Юрий Колкер — Нине Берберовой». Сделал это не из надменности; не только из надменности. Рассуждал просто: поэт ведь царь, а у монарха нет возраста. На этом дело и кончилось. В 1986 году она не пригласила меня на конференцию по случаю столетия Ходасевича. Думала, верно, досадить мне, но промахнулась; я жил не этим. Занятие Ходасевичем позволило мне разом выговорить мою эстетику (а значит, и этику) на стихах любимого поэта; только и всего.
В ленинградском полуподполье Ходасевич еще резче отдалил меня от mainstream'a, закрепил мое эстетическое одиночество. В машинописных журналах Часы и Обводный канал появились на статью возражения, которых я так никогда и не прочел.
ОСТРОВА БЛАЖЕННЫХ
Мы в ту пору были серьезные люди: серьезно относились к своему полуподпольному сочинительству. С каменной серьезностью. Верили, что принадлежим истории. Шло это, хм, из советской литературы. Большевизм дивным образом законсервировал в нашем сознании XIX век. Все мы жили в заповеднике. Знали (вместе с большевиками и со всем советским народом), что литература — грозная сила; думали, что мы — сила. Всеобщая грамотность перевернула мир, стерла границу между писателем и читателем, разжаловала священнодействие в ремесло, авгура — в сапожника, — а Россия, спасибо соцреализму, ничего этого не замечала до Марининых и Дашковых.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.