ухаживания в шутку оборачивала. Вроде и не обидно, а вижу, не люб я ей. И обидеть отказом боится, и идти не хочет. Тут мне шепнули, что друг сердечный у нее появился. Взревновал я тогда так, что сам испугался. Думаю, не отдам ее никому. Моя будет. А в тот день, как увидел ее на берегу, как она напевает, да веночек плетет, светится аж вся будто, а в косе лент алая… Вот хоть режь меня, не помню, как я такое паскудство сотворил с ней. Совсем, видно, одержимым в тот момент сделался. Вспомнил себя только, когда знакомую околицу увидел. В сени вбежал, а там — батя. Как увидел меня с бешеными глазами, да в раздрае всего, понял, что-то страшное случилось. Потом уж, когда Настеньку нашли, догадался, что я это…Увезли меня от греха подальше с людских глаз, спрятали. Оженили вскоре. Жена моя и не догадывалась ни о чем, не смог я ей признаться. Хотя и добрая была баба, но не простила бы такого греха мне. А куда ей тогда идти было бы, в монастырь только. А потом уж дети как народились, тем более не стал говорить ей ничего. Как с таким грехом детей-то рожать? Не поверишь, бывало, встану ночью под образа на колени, да молю Бога, чтобы детей нам не давал. Но уж больно моя Анюта сыночка хотела. Дочки-то у нас ничего, справные получились. А вот Ивашка… Дурной он. Не сразу разобрали мы. А чем старше, тем заметнее. Мы уж больно его на людях и не казали. Батюшка только и знает про то. «Молитесь, — говорит, — поститесь, да милостыню творите. Бог милостив, избавит вашего сыночка от такой напасти». Только ведь он не знает, что это за мой грех нам такое наказание. Бывало и в горнице запирать приходилось, как чудить, да паскудничать начнет, чтоб не увидал его никто. От людей стыдно. Анюта моя верила батюшке, все милостыньки нищим подавала, да каждый божий день молила нашу заступницу, чтобы сыночку нашему здоровье было. Но он все больше и больше дурел. А уж когда ему пятнадцать годов исполнилось, и вовсе такое стал вытворять, в чем и признаваться-то совестно. От такого горя год назад и померла моя Аннушка. Но, видно, еще не все испытания Бог мне уготовил. Не уследил я прошлой осенью за Ивашкой… Он это сиротку порешил. Паскудство с ней вытворил, да утопил в нашем омуте. Ярмарка же была, отлучился я из дома, Ивашку в доме запер. А он в окошко увидал Федьку, того, который за Настасьей приударить хотел, когда тот на ярмарку шел. Федька и отпер Ивашке дверь. А тот тоже на площадь сразу побежал на карусели еще покататься. Потом там как драку увидал, да как Настя ото всех в лес убежала, тихонько и прокрался за ней. Я как домой вернулся, да увидал, что дверь открыта, кинулся искать Ивашку везде. И в лесу тоже искал. Нашел… Он уж с лодки ее через борт в середину омута сталкивал. Потом, как ни в чем не бывало, к берегу погреб. Лодки же всегда по лету у нас там на берегу стоят. Вот он на одной из них и… Я как увидел его, ноги так и отнялись. Упал на землю прямо там. Ивашка и не видел меня, к берегу причалил, да домой, как ни в чем не бывало, пошел. Сколько я на том берегу просидел, о чем думал, и не помню. Там меня, наверное, Парамон и приметил, когда грот искал. Но я сам не видал его. Не знал я, как дальше мне быть. Ивашку ни о чем не расспрашивал. А как утопленницу нашли весной, совсем места себе не находил. И Ивашку жалко, не виноват он, что таким уродился. А урядник виноватого найти требует, мол, народ успокоить надо. Вот и ходил, делал вид, что ищу. Все ни на что решиться не мог. А тут, как Парамона осудили, да в острог увезли, совсем мне тошно сделалось. Схватил я Ивашку, прижал в угол, говорю: «Это ты, мерзавец, карту украл у Парамона?! Ты его по голове бил?!». Юлил-юлил, глаза невинные делал. Но дожал я его, признался во всем Ивашка: и про карту и про то, как голову звонарю кочергой чуть не проломил. Карта та и вправду за образами лежала. Так он ее под рубаху спрятал, а как сход закончился, в лесу под камнем на берегу схоронил. Хотел сам сокровища найти. А Парамона убить хотел, думал, что тот его видел и тебе рассказать об этом хотел. Подслушивал он под дверью. Потом выманил тебя из кельи и вернулся. Если бы ты карту ту не нашел, я так и так бы уряднику сдался. С вечера уехал в город, утром хотел с повинной идти. Думал, на себя покажу, чтобы Парамона выпустили. Слава Богу, так все обернулось. Жизнью я тебе обязан. Потому и пришел сейчас. Уходим мы из села с Ивашкой. Навсегда. Куда, не знаю. Пойдем по святым местам, молиться буду. Может, в каком монастыре подвизаться останемся. И Ивашка под приглядом всегда. Не держит уж сейчас меня ничего здесь: Анну похоронил, за могилкой дочери присмотрят. У дочек свои семьи сейчас, не пропадут. Никто не знает о том, что решил я навсегда уйти отсюда. Кому захочешь, сам скажешь. Трепать языком попусту, знаю, не станешь. Характер у тебя не тот. Об одном только прошу. Если сможешь, не проклинай ты меня. Вот возьми, — староста полез за пазуху и достал небольшую тряпицу, развернул ее, и Мельник увидел небольшой затейливый деревянный крестик, — Ее это. Крестик нательный, — только и сказал староста, — рука не поднималась выбросить. Сам не знаю, как он у меня в кулаке тогда оказался. Возьми.
Староста с силой вложил крестик в руку так и не сказавшему ни слова Мельнику. Тяжело поднялся с колен, промолвил: «Не поминай лихом», — и, тяжело ступая, опустив голову, скрылся из вида.
Мельник же так и стоял, не в силах сдвинуться с места. Взгляд его непроизвольно опустился к ладони, на которой лежал теперь маленький, почти невесомый, крестик. И тут Мельник вспомнил его. Рука с крестиком задрожала. А из груди послышались судорожные всхлипы. И тут, впервые с того самого дня, Мельник заплакал. Не останавливаясь, по щекам градом стекали слезы. А он не в силах оторваться, все смотрел и смотрел на свою руку, за слезами уже не видя самого крестика.
Вдруг Мельник услышал, как