Михаил Эпштейн - Отцовство. Роман-дневник Страница 7
- Категория: Домоводство, Дом и семья / Семейная психология
- Автор: Михаил Эпштейн
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 10
- Добавлено: 2019-08-28 09:42:24
Михаил Эпштейн - Отцовство. Роман-дневник краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Михаил Эпштейн - Отцовство. Роман-дневник» бесплатно полную версию:Автор книги «Отцовство» – известный философ и филолог, профессор университетов Дарема (Великобритания) и Эмори (Атланта, США) Михаил Эпштейн. Несмотря на широкий литературный и интеллектуальный контекст, размышления автора обращены не только к любителям философии и психологии, но и ко всем родителям, которые хотели бы глубже осознать свое призвание. Первый год жизни дочери, «дословесный» еще период, постепенное пробуждение самосознания, способности к игре, общению, эмоциям подробно рассматриваются любящим взором отца. Это в своем роде уникальный образец пристального и бережного вслушивания в новую человеческую жизнь, опыт созидания уз любви и рождения подлинной семейной близости.
Михаил Эпштейн - Отцовство. Роман-дневник читать онлайн бесплатно
А дитя потому еще воспринимается преимущественно легкими, что все оно, как облако, тает, пропадает для более определенных ощущений: взгляду смутно, вдоху же открыто, все пронизано воздухом, да и само ведь только и делает, что дышит. И влечет навстречу – дышать собой.
Этот младенческий запах какой-то особенный – продувной, как будто ветерок по коже гуляет. В сравнении с ним взрослые запахи душноваты – набрякли, уплотнились каждый в своей ложбинке. Что же до всяких цветочных и производных от них парфюмерных запахов, то в них, напротив, мало плотского – холодны, прозрачны, теплом не дышат. Запах младенца – посередине, на пути превращения: он ветренее и легче, чем у взрослого, но теплее и уютнее цветочного. Это как бы и не запах даже, а встречное дуновение, исходящее от всего детского тельца. Ни одна пора еще не закупорена, дышит, как крошечная ноздря, и оттуда набегает теплый сквознячок, овевает меня. И сладостно уткнуться губами в эту кожу и шептать что-нибудь глупое, совсем незначащее, ощущая, как мое же дыхание возвращается ко мне, обвеянное уже не моим, а солнечно-чистым, медово-млечным запахом.
И живот хорошо целовать, и ножки, но особенно головку, потому что вокруг нее теплый ореол из волос, так что младенческая плоть, и вообще воздухоподобная, здесь вся еще в запахе, настоянном и хранимом, как в чаше. Во всех других местах – резкая граница прохладного воздуха и теплой плоти, а тут, перепутавшись в волосах, они рассеиваются друг в друге. В этом нежном переплетении как бы высший вопрос решается – о том, чтобы духу воплотиться, а плоти одухотвориться.
И приникая к этим волосам, перебирая их губами, я чувствую здесь, в мягкой их поросли, самое родное свое место на земле, где должна была бы обосноваться моя душа, чтобы собеседовать с ее душой, – здесь, заблудившись среди волос и вслушиваясь в корни их, предавшись тихому беспамятству и блужданию… По народным поверьям, темя священно: через невидимое отверстие в нем душа проникает в тело родившегося и покидает тело умирающего. Не оттого ли и моя душа устремляется к этому зыбкому родничку – вслед за ее душой, только-только туда вошедшей, тщетно пытаясь ее настичь.
III. Тайна
Ответ, которого я жду от нее, глубже, он таится в ее молчании, в каком-то ее труднодоступном «я», о котором я в самом деле не имею представления.
1
Наилучшее настроение у нее бывает по утрам, сразу после пробуждения, когда открываются ей свет и простор, будто заново родилась. Улыбка, звонкое гуление, широкие взмахи – целое оркестровое представление, в котором она – и дирижер, и исполнитель; и все в ней движется и играет в такт неслышной мелодии: ручки, губки, глазки.
Потом, к середине дня, она уже, видимо, устает от долгого непривычного бодрствования, начинает сердиться, и те же самые размашистые жесты вдруг неуловимо меняют свой смысл: из одаривающих превращаются в отторгающие. А к вечеру ей становится еще труднее жить… Поразительно, насколько умирание дня, угасание солнца, прямо как в растении, отражается в ней. Не нажито еще никаких защитных слоев, и день – впрямую жизнь, а ночь – впрямую смерть. И кажется, она боится этого мрака, который напоминает ей о чем-то… Внешний мир отступает, и она остается одна, в глухой утробе ночи, словно и не рождалась на свет.
Но самый пронзительный плач бывает у нее перед погружением в сон. На этой грани, с которой нам так легко и плавно соскальзывать, овладевает ею какое-то нестерпимое отчаяние. Сначала жалобное лепетание, горестное собирание всего лица в один сморщенный комок, потом закатывается, уже не осиливая собственного дыхания, – истошно рвется крик, опустошая грудь.
И почти сразу же – стоит только завернуть ее в одеяльце – смежает веки и, все еще всхлипывая, с заплаканным лицом, точно в мир скорбей и утрат, входит в сон.
2
Иногда она плачет не раскрывая глаз, и это особенно страшно, потому что мы оказываемся в стороне, бессильны отогнать невидимую угрозу. Мы могли бы попытаться спасти ее от стихийного бедствия, от бури и огня, но ведь тут изнутри что-то неведомое надвигается на наше дитя, перед чем остается только отступить, разбудив ее осторожными касаниями и поцелуями. И тогда, раскрывая глаза, разминаясь и потягиваясь, она вдруг расцветает в улыбке и снова начинает нам принадлежать. Мы не победители – мы только спасатели, мы бежим с поля боя, унося единственную свою драгоценность.
Но порою мне кажется, что тот новый дневной мир, куда мы все дальше ее вовлекаем, и есть причина ее ночного плача. Из бесплотности, невесомости мы загоняем ее в нашу яркую наступательную действительность, которая – по мере телесного роста – все плотнее окружает ее душу. Коготок увяз – всей птичке пропасть, то есть душе. И во сне, обретая прежнюю крылатость, она мучится этим взваленным на нее грузом дневных впечатлений, оседает, кричит. Все увиденное само теперь водит ее зрачками, изнуряя призраками минувшего дня. Они возвращаются к спящей душе, как грозное нашествие. И чем глубже младенческая душа, предводительствуемая нами, вторгается в этот боевой дневной мир, тем больше страдает она во сне, в приемлющем своем состоянии, когда все, ею освоенное и достигнутое, обращается против нее. И значит, мы не спасатели – мы виновники ее ночного страдания.
3
Однажды – ей исполнилось 52 дня, ровно седьмая часть года, – проснулась поздно вечером совсем странная, сама не своя: широко округлившиеся глаза и немое шевеление губ, произносящих неслышное, но совершенно осмысленное и внятное сообщение.
Поразительна именно определенность, вдруг проявившаяся во всем ее младенческом беспорядке и лепете, какая-то четкая, почти жесткая складка, отточенность жестов и мимики, явно не нам предназначенных. Словно пробуждение ее было досадной промашкой, и она чуть-чуть разминулась с кем-то в пространстве и времени, открыла не ту дверь и увидела нас, не успев сменить выражения на лице. Присутствие чужого в ней ощущалось теперь острее, чем когда она плакала во сне, – это незримое уже вышло из подполья, глядело на нас ее зрачками, с каким-то загадочным, лунным отливом, – так смотрят, когда пытаются одним только взглядом, мерцанием внутреннего света внушить определенную мысль. В этом было что-то не детское и даже не равное нам, а древнее, умудренное…
Мне вдруг почудилось, что она прошла уже опыт добра и зла, способна быть искушенной и искушать; что она еще только будет младенцем – через несколько месяцев или лет, а сейчас она старше нас на тысячу лет, и мы как-то теряемся перед ней, люди с одной жизнью, возомнившие себя родителями, творцами. Я почувствовал себя одним из многих в череде лиц, бесконечные века перед ней мелькавших, ей служивших. Так выросла она передо мной в нечто исполинское – а наутро снова стала крохотной девочкой, с чистыми, любопытными, совершенно детскими глазами.
И мне представилось, что вот я мыслю счастье близости с ней, долгого сопутствования по жизни, а ведь я не знаю, чья в ней душа, не чужая ли? Не для испытания ли нашего эта душа пришла на свет, вселилась в родную нам плоть?
Родить – еще не значит знать и владеть. Этим рожденное отличается от произведенного, которым уверенно распоряжается мастер, ибо ведает, что творит. Плод вынашивается скрыто от самих родителей, и материнское чрево даже является символом всяческой тайны и непознаваемости. «Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости во чреве беременной, так не можешь знать дело Бога, Который делает все» (Екк. 11: 5). Общая трагическая неуверенность человека в последствиях своих дел тяжелее всего довлеет рождению, ибо нет ничего ближе, чем своя зачатая плоть, и нет ничего отдаленнее и сокровеннее, чем ее путь через тебя, к тебе и от тебя. Чужесть в собственном ребенке, его загадочность есть нечто неустранимое, отделяющее родителя и от ремесленника, знающего наизусть свое изделие, и от Творца, читающего в сердцах своих живых созданий.
4
«Кто это к нам пришел? Кто так глядит на меня? У кого такие большие глаза? Кто любимый такой?» – эти и подобные бессмысленные вопросы невольно слетают с языка, когда я вожусь с Олей, тискаю, беру на руки. Вроде и риторические вопросы, склад речи – банальный, все родители так говорят, но в самой неодолимой навязчивости этого штампа ведь должно же быть какое-то содержание! Почему так в душе у меня проговаривается: кто да кто? Разве я не знаю, кто передо мной? Дочка моя, Оля. Но ведь это мои собственные слова, которые мне ничего не объясняют. Ответ, которого я жду от нее, глубже, он таится в ее молчании, в каком-то ее труднодоступном «я», о котором я на самом деле не имею представления. И вот я повторяю: кто? да кто? – первый вопрос, с каким обращаются к пришельцам из неведомых земель. Но кто такие иноземцы и инопланетяне в сравнении с ней, явившейся ниоткуда!
Этот «кто-то», о котором я спрашиваю, не только не может сам ответить, но, вероятно, и не слышит меня, погруженный в музыку иных сфер. Вот почему я беспрестанно уточняю свой вопрос, пробую его во все новых вариантах и интонациях – так интервьюеры осаждают именитого визитера, надеясь, что какой-то из их очередных вопросов чудом прорвется сквозь многоязычный гам до элитарно-замкнутого слуха. Как лучше, понятнее спросить, чтобы повернулся наконец ключ в ее неприступной душе? «У кого такие темные реснички? У кого такие игрушечные пальчики?» В самом деле, у кого? Может быть, эти вопросы, которые так невольно и настойчиво срываются с языка, – не пустой стереотип, а самое глубокое во мне, озабоченность тайной ее прихода ниоткуда. И все «позитивные», «содержательные» высказывания: «Открой ротик», «Вот пойдем сейчас мыться», «Подними-ка ручку» и прочие – мелки в сравнении с этим вечным, проклятым философским вопросом. Как из ничего получается кто-то?
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.