«Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме - Геннадий Вениаминович Кумохин Страница 8
- Категория: Любовные романы / Короткие любовные романы
- Автор: Геннадий Вениаминович Кумохин
- Страниц: 35
- Добавлено: 2024-05-11 07:13:13
«Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме - Геннадий Вениаминович Кумохин краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу ««Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме - Геннадий Вениаминович Кумохин» бесплатно полную версию:Все персонажи являются вымышленными, и любое совпадение с реальными людьми случайно. В книге помещены три главы романа: «Мои университеты», «В обсерватории», «На аэродроме», следующие за первыми главами «Лепестки сакуры» и «Белый город». В коротких рассказиках, именуемых автором клипами, рассказывается об учебе, работе в обсерватории, службе на аэродроме. Любовь и семья помогают преодолевать возникающие жизненные трудности. Автор является собственником архива фотографий и художником обложки.
«Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме - Геннадий Вениаминович Кумохин читать онлайн бесплатно
Я знал, что он окончил философский факультет МГУ, владел несколькими языками, написал реферат о Сантаяне, поступал в аспирантуру, но не прошел по конкурсу. Рассказывая эту историю, Алексеев намекал на вмешательство «сверху», и добавлял, что до следующего года сын устроился преподавать в местном художественном училище.
Алексеев принимал в своем кабинете в коричневом бархатном халате с кистями (летом халат заменяла просторная пижама).
Иногда я заставал включенную радиолу, негромко играла классическая музыка. В таком случае мы молча рассаживались по своим местам и дожидались окончания пластинки.
Однажды Алексеев сказал:
— Для того чтобы научиться понимать поздние произведения Бетховена, нужно слушать их снова и снова. Сейчас я начинаю чувствовать их своеобразный ритм. Наверное, тоже самое нужно делать и с модернистской музыкой.
Разговаривать с Алексеевым было трудно. Казалось, он угадывал ход моих мыслей едва ли не на полпути. Он знал очень много, но не подавлял, а подталкивал вперед, за собой.
Беседа начиналась неспешно: в эти часы Семен Павлович отдыхал. Рабочий день его начинался в пять утра, и продолжался продуктивно до десяти-одиннадцати часов.
— Остальное время, — говорил Алексеев, прихлопывая ладонью по столу, — не для работы: я отдыхаю, провожу занятия в институте и все прочее.
Я понимал, что под работой Алексеев понимал «генерирование новых идей».
— Ну, что нового ты успел прочесть за это время? — спрашивал он.
Я начинал докладывать: четко, сжато, стараясь сформулировать свои мысли как можно точнее.
Затем начинал говорить Алексеев. Если подходить строго, то он говорил всегда об одном и том же: эстетическое — творчество. Затем, когда центр его интересов несколько сместился, это были: личность — творческое — эстетическое.
Я слушал и удивлялся: как ново, свежо и интересно выглядит у Алексеева та или иная мысль, пусть даже встреченная мною в какой-нибудь книге.
Новое было в том, что объединяло эту и другие мысли, то, что Алексеев великодушно называл «наша точка зрения», отчего у меня загорались глаза и начинало стучать сердце — это была и моя точка зрения, единственная, верная, это предстояло доказать именно мне.
Мы практически никогда не разговаривали о делах житейских, зато то, что он открывал в научном плане, было для меня поистине бесценно.
— Эстетическое отношение возникает у человека в процессе творчества потому, что именно творчество является основной сущностной силой человека.
О, такая позиция мне, безусловно, подходила. Мне с юности одержимому вопросами самоутверждения и самосовершенствования.
Летняя практика
В моду входили социологические исследования, и я договорился, что приеду во время летних каникул обсчитывать анкеты какого-то простенького опроса, который мы проводили с благословения Алексеева среди студентов нашего института. Эту работу на кафедре философии мне обещали зачесть за обязательную трудовую практику. Я вернулся в общежитие в июле, когда все студенты уже разъехались, а абитуриенты еще не появились. Вместе с молоденькой очень застенчивой, то и дело заливающейся от смущения багровым румянцем ассистенткой с кафедры научного коммунизма мы, что называется врукопашную, обсчитывали анкеты. После обеда работа, как правило, заканчивалась, и я был предоставлен самому себе.
Это был удивительный июль, впервые проведенный мною полностью в Москве. Он был на редкость дождливый. Дождливый, но теплый. Зонта, разумеется, у меня тогда не было, поэтому я старался двигаться перебежками, в коротких перерывах между то и дело бушевавшими почти тропическими ливнями. Вероятно, я оставался совершенно один в большом пятиэтажном здании общежития, обычно наполненном гамом и суетой сотен молодых людей. Теперь в нем царила тишина и от старого, давно растрескивавшегося паркета пахло мастикой и пылью.
Студенческая столовая тоже не работала, поэтому я питался у себя, в основном бутербродами, заваривал кофе по-чешски, как научила меня моя неродная московская бабушка, заливая в кружку с парой ложек молотого кофе крутой кипяток. Этот запах кофе и смешанной с пылью мастики, да еще размокших от постоянной сырости мокрых листьев старых лип и вылезающих сквозь трещины в старом асфальте бесчисленных дождевых червей — выползков — этот запах останется у меня на всю жизнь.
И еще одним событием запомнился мне этот июль. В Музее искусства народов Востока, который располагался тогда на улице Обуха, открылась выставка гравюр японского мастера 18–19 столетий Хокусай.
Выставка буквально заворожила меня изяществом форм и неповторимым колоритом далекой страны. Узнаваемые и в тоже время каждый раз иные виды вулкана — горы Фудзи, чудесные марины, и россыпи ирисов, удивительным образом, перекликающихся с ирисами Ван-Гога, жившего полвека спустя за много тысяч верст в далекой Франции. То яркие и многоцветные, то монохромные — эти гравюры произвели на меня такое впечатление, что я еще несколько раз приезжал сюда и часами любовался драгоценными произведениями искусства.
Вечером в общежитии я читал взятый в институтской библиотеке первый том «Философской энциклопедии» и томик А. Блока из 200 томного издания «Библиотеки Всемирной Литературы».
В Ленинке я взахлеб зачитывался «Дневниками» Ван-Гога и даже подумывал написать поэму о последнем периоде его творчества, но ничего, кроме нескольких строк, в которых за версту чувствуется подражание позднему Пастернаку, не написал.
Южные весны роскошно неистовы,
Мутной водой подавился февраль.
В мокрых деревьях разбойничьим свистом
Кожу саднит мистраль.
Последние курсы
Между тем, оттепель, судя по некоторым признакам, заканчивалась.
Однажды, будучи уже студентом-старшекурсником, я присутствовал на одном из заседаний кафедры философии, куда пригласил меня Семен Павлович. Речь шла, кажется, о методике преподавания философии марксизма (опять же, кажется, в связи с публикацией ранних произведений Карла Маркса). На Алексеева с пеной у рта нападали некоторые из старичков, обвиняя его в ревизионизме идей партии.
В заключение дискуссии слово взял Семен Павлович и очень аккуратно, как мне показалось, припечатал всех своих оппонентов. Он говорил очень спокойно, как всегда продуманно и логично. Но после него никто уже больше не захотел выступать, и философы разошлись по домам.
Я провожал Аникеева до электрички.
— Понимаешь, — сказал он еще медленнее, чем обычно, — возможно, я перейду на работу в другой институт. Мой друг давно меня зовет на свою кафедру, где совсем другая обстановка, чем в нашем гадюшнике. Там тоже есть аспирантура, поэтому мое обязательство по твоему приему в аспирантуру на кафедру философии остается в силе. Только это будет уже в другом институте.
В общежитие я, как всегда после разговора с Алексеевым,
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.