Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 Страница 19
- Категория: Научные и научно-популярные книги / История
- Автор: Алексей Зверев
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: -
- Издательство: неизвестно
- Страниц: 79
- Добавлено: 2019-01-09 21:20:52
Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940» бесплатно полную версию:Октябрь 1917-го, завершившийся Гражданской войной, в 1920-м окончательно разделил Российскую империю на победивших красных и проигравших белых. Монархисты, анархисты, аристократы, демократы, гвардейцы, казаки, литературные и артистические знаменитости, религиозные мыслители, вольнодумцы срочно покидали «совдепию». Многих путь изгнанничества привел в столицу Франции. Среди осевших в культурной столице мира, как издавна называли Париж, оказался и цвет русской культуры: Бунин, Куприн, Мережковский, Гиппиус, Цветаева, Ходасевич, Тэффи, Бердяев, Ильин, Коровин, Бенуа, Шагал, Сомов, Судейкин, Дягилев со своим прославленным балетом, Шаляпин… В настоящем издании Алексей Зверев, известный писатель, литературовед, профессор филологии, знаток русского зарубежья, живописует на документальной основе быт русских изгнанников, дает представление не только о способах выживания, но и о литературном, философском осмыслении миссии русской эмиграции. «Мы не в изгнании, мы — в послании», — выразил общую мысль Мережковский (не случайно выражение приписывают и Гиппиус, и Берберовой, и др.). Книга, написанная ярко, живо, предметно, снабженная редкими фотографиями, без сомнения заинтересует читателя.
Алексей Зверев - Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 читать онлайн бесплатно
Его дальнейшие планы были связаны с Русским торгово-промышленным банком, перебравшимся во Францию. Оказалось, что Тхоржевский единственный из бывших членов петербургского директората. Это гарантировало ему место в новом правлении, которое теперь располагалось поблизости от Гранд-опера, на улице Скриба. Жизнь стала налаживаться, но через четыре года, признав большевистский режим, власти Франции наложили секвестр на все сохранившееся имущество прежней России, и банк закрылся. Отныне предстояло добывать хлеб только своим пером.
Он стал много печататься то под собственным именем, то под псевдонимом Джон. Работал больше в «Возрождении», хотя монархическая ориентация этой газеты оставалась ему неблизкой («Все о троне русском грезит…» — иронично отозвался он на коронацию Кирилла Владимировича, сравнив его с невежей, который «христосоваться лезет в понедельник на Страстной»), По-прежнему много переводил, выпустил четверостишия Омара Хайяма, подробно разобранные входившим в моду берлинским литератором Сириным-Набоковым, который нашел, что это никак не персидская поэзия, а просто «стихи хорошего русского поэта», радующие «изяществом, точностью определений». А в 1930-м Тхоржевский издал книгу «Новые поэты Франции». И в ней были стихи Жюля Ромэна о сгоревшем вечере, о струях невысохшей грезы, что синеют сквозь окна, о сердце, которое просит парижской, а все же любви.
Приглушенная тоска — «даже не отблеск, а дым», как сказано в переложении «Парижской любви», — была сокрытым двигателем поэзии Тхоржевского, но людям, хорошо его знавшим, запомнилось другое: аристократизм, умение ценить каждое прожитое мгновенье. Когда Тхоржевский в 1951-м умер, успев, наперекор всем бедствиям, завершить большую обзорную «Историю русской литературы» и став первым редактором налаженного после войны тоненького журнала, названного (как и довоенная газета) «Возрождение», Борис Зайцев писал: «Слишком он был и жив, и остр, и жизнелюбив, горяч, непоседлив. Легко и быстро увлекался. Думаю, больше всего тянула его к себе сама жизнь — в ее формах прельстительных: любовь, искусство, даже азарт игры». Видимо, Зайцеву стал изменять его прославленный дар знатока человеческого сердца. Во всяком случае, что-то очень существенное он в Тхоржевском просмотрел. Не почувствовал настроения, выразившегося в его стихах, которые нашли при разборке архива:
Легкой жизни я просил у Бога:Посмотри, как мрачно все кругом.Бог ответил: подожди немного,Ты меня попросишь о другом.Вот уже кончается дорога,С каждым годом тоньше жизни нить…Легкой жизни я просил у Бога,Легкой смерти надо бы просить.
В своих мемуарах, начатых на склоне дней, — они названы «Последний Петербург» — Тхоржевский не коснулся эмигрантского тридцатилетия: не успел, а может быть, и не захотел. Подзаголовок книги — «Воспоминания камергера». Автор перебирал в памяти годы, когда его звезда восходила. Страницы об изгнании Тхоржевским опущены. Оно могло выглядеть почетным, но на самом деле заключало в себе много печального и унизительного для людей того круга, к которому он принадлежал.
Александр Трубников, печатавшийся под именем Андрей Трофимов, тоже ощущал себя «осколком величественного здания», от которого остались одни руины. В автобиографии он пишет, не делая смягчающих оговорок: «Моя Эпоха сложила удочки, мой Мир кончился. Я не могу — и никогда не смогу — понять и полюбить другой». Книга, вышедшая в 1935 году на французском, озаглавлена «От Императорского музея к Блошиному рынку». У автора сказано, что и музей, и рынок — метафоры, «обобщения, определяющие „климат“, в котором я жил».
Трубников многие годы был связан с Эрмитажем, который для него некий знак, «атмосфера определенной эпохи», той, что называется Серебряным веком. Эмигрировав, он жил в пригороде Сент-Уэн, известном своими рынками старья. Как формулирует автор, «Эрмитаж — это было время спокойного созерцания и ежедневных потрясающих открытий; Блошиный рынок — это глаза, постоянно снующие в надежде на выгодную находку».
Тонкий знаток искусства, в особенности голландской живописи XVII и XVIII веков, Трубников и в Париже продолжал свою охоту за пропавшими и неведомыми шедеврами, начатую еще в юные годы в России. Однако на себя он теперь смотрел совсем по-другому и определял свой социальный статус иронично: «татарин», «старьевщик».
Его автобиография начинается описанием жалкого, мерзкого парижского отеля, где автора держат в общем-то лишь благодаря расположению мадам Роз, самой давней обитательницы этого заведения, умеющей, когда нужно, уломать и укротить владельца мсье Крульбарба. Пошумев, тот соглашается ждать еще с неделю, пока сильно задолжавший русский из номера наверху наскребет денег. И значит, можно безбоязненно вернуться в свой склеп, где стены дрожат от уличного грохота, в этот «звуковой ящик, полный внутренних шумов: цоканье каблучков, ругань, спуск воды, бряцанье тазов, перебранка с коридорными». Запершись у себя в конуре, автор каждый раз упражняется в особом искусстве «меж собой и окружающей сутолокой опускать защитный полог своих мыслей». А они уводят далеко, очень далеко, в мир, «о котором никто больше ничего не узнает после того, как закроются глаза последнего эмигранта моего поколения».
Как и Тхоржевский, Трубников был правоведом и, происходя из родовитого тверского дворянства, носил мундир камер-юнкера двора Его Величества. Но в 1908 году оставил службу и, сблизившись с художником Александром Бенуа, стал деятельным сотрудником Эрмитажа, где работал без жалованья, с безмерным рвением. Время было для русской культуры необыкновенное, то и дело придумывалось что-то дерзкое и захватывающее, и без участия Трубникова эти начинания почти никогда не обходились. Он помогал режиссеру Николаю Евреинову, который в ту пору носился с идеей «Старинного театра», где будут идти миракли и моралите, когда-то разыгрываемые на площадях средневековых городов, и перевел для этой труппы «Лицедейство о Робене и Марион», поставленное в декорациях Мстислава Добужинского. С первого же номера он стал одним из самых деятельных авторов журнала «Старые годы», который обожали коллекционеры и гурманы от искусства.
Война застала Трубникова в Париже. После Февраля он ненадолго вернулся домой, но раньше многих почувствовал, какие задули холодные ветры, и не стал дожидаться октябрьского финала. В его книге по этому поводу сказано: «Наше бегство начертало под последней русской главой моей жизни мрачную виньетку в духе Иеронима Босха».
Среди обломков, которые выбросило на парижские улицы, Трубников ощущал себя чужим, поскольку «то ли из упрямства, то ли по глупости продолжал смотреть на свое падение как на временное явление. Не желал признавать, что все кончено». Другие оценивали ситуацию более реалистически; Трубников всякий раз поражался, встречая русскую княгиню, ставшую манекенщицей, или блестящего генерала, который превратился в дегустатора икры. В самом себе он не открыл неожиданных талантов и приходил в ужас от одной мысли, что, быть может, и ему предстоит опуститься, позабыть о родовом гнезде, о предках и корнях. Он радовался, что живет бездетным: страшно было вообразить сыновей, «которые возили бы по Монмартру советских дипломатов, хмельных гуляк, дорогих шлюх» и подбирали крошки за столом, накрытым для удачливых спекулянтов.
О своем эмигрантском существовании Трубников написал: «Живу без цели, без стремлений. С понедельника жду воскресенья, с утра поджидаю вечернюю звезду». На самом деле все было не совсем так. Трубников предпочитает понятие «старьевщик», но в действительности он стал антикваром с именем и репутацией. Он иронизирует над своим несоответствием времени, превратившим его в какую-то окаменелость, в увядающую диковинку из тех, что никого не интересуют, поскольку «фауна Парижа» и без того очень экзотична. Но тем не менее ему, одному из немногих, удалось и в тяжкие эмигрантские годы сохранить привычный петербургский круг общения — Бенуа, Константин Сомов, Сергей Маковский, цвет Серебряного века. И удалось по духу, по привычкам остаться аристократом, наперекор испытаниям, насылаемым судьбой.
Одно было для него, и еще для многих, непоправимо: Трубников не смог адаптироваться так, чтобы утихла боль об утраченной России. Он не жалуется, только замечает где-то: «Мои корни слишком глубоко уходят в новгородскую землю». Боль спрятана, настоящая боль. Та, о которой писал Дон-Аминадо:
Но один есть в мире запахИ одна есть в мире нега:Это русский зимний полдень,Это русский запах снега.Лишь его не может вспомнитьСердце, помнящее много.И уже толпятся тениУ последнего порога.
Глава четвертая
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.