Дмитрий Спивак - Северная столица. Метафизика Петербурга Страница 22
- Категория: Научные и научно-популярные книги / История
- Автор: Дмитрий Спивак
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 30
- Добавлено: 2019-01-14 17:14:17
Дмитрий Спивак - Северная столица. Метафизика Петербурга краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Дмитрий Спивак - Северная столица. Метафизика Петербурга» бесплатно полную версию:Северной столице исполнилось триста лет. Но и прежде ее основания Петром I, в устье Невы звучала русская речь, ставили свои поселения, молились в церквах и поклонялись в священных рощах новгородцы. Эта земля как магнит притягивала и взгляды шведских королей. По крайней мере дважды они предприняли серьезную попытку основать здесь город. Первая окончилась неудачей (Ландскрона), второй было дано жизни без малого сто лет (Ниеншанц). Но ранее всех тут появились народы прибалтийско-финского корня. Они всегда чтили эту землю, и приурочили к устью Невы действие одной из самых темных рун своего священного эпоса – «Калевалы»… В задачу метафизики Петербурга и входит проследить, как представляли себе сакральное пространство первоначальные обитатели этих мест, как они колдовали и ворожили, какими путями их легенды и поверья влились в мифологию невской столицы – от суеверий петровского времени до герметизма екатерининской эпохи, и от оккультных романов николаевского царствования до демонизма…
Дмитрий Спивак - Северная столица. Метафизика Петербурга читать онлайн бесплатно
История с этим предсказанием в шведской мистике действительно известна, равно как и имя гадалки – «мамзель Арвидссон». В свое время у нее перебывала добрая половина стокгольмского двора. Однако в каноническом варианте финское происхождение гадалки шведскими авторами не упоминается, или по крайней мере, не подчеркивается, хотя «чухонская ворожба» издавна была у шведов притчей во языцах (Берг 1981:127).
Основываясь на таких наблюдениях, можно предположить, что выбор Токсово был не ключевым, но и не вполне случайным для замысла романиста. Намеченный таким образом «токсовский текст» внес свою лепту в состав всего «петербургского текста». Учет этого обстоятельства позволяет сделать полезные дополнения к пониманию творчества некоторых петербургских писателей. Последним в их ряду был, кажется, Константин Вагинов, посвятивший свое перо описанию литературного быта ленинградской интеллигенции 1920-х годов.
Особое место в творчестве Вагинова занял роман «Труды и дни Свистонова», вышедший из печати в 1929 году. Герою романа – писателю Свистонову – автор доверил некоторые существенные черты своего творческого метода, а в какой-то степени и любимые мысли. Уже во второй главе он отправил своего героя на токсовскую дачу, на лето, поработать и проветриться. Глава так и названа – «Токсово». В один из вечеров дачники отправляются на прогулку по окрестностям Токсово, поднимаются на холмы и спускаются к озерам. Свистонов идет под руку с глухой женщиной. Беседу вряд ли можно назвать оживленной, но вдруг он начинает формулировать нечто более чем важное для себя.
«Поймите, – продолжал Свистонов, он знал, что глухая ничего не поймет, – искусство – это совсем не празднество, совсем не труд. Это – борьба за население другого мира, чтобы и тот мир был плотно населен, чтобы было в нем разнообразие, чтобы была и там полнота жизни, литературу можно сравнить с загробным существованием». Он повторяет последние слова, охватывает взглядом холмистый пейзаж, и продолжает в крайнем волнении: «Вообразите, – продолжал он, вежливо склоняясь, – некую поэтическую тень, которая ведет живых людей в могилку. Род некоего Вергилия среди дачников, который незаметным образом ведет их в ад, а дачники, вообразите, ковыряют в носу и с букетами в руках гуськом за ним следуют, предполагая, что они отправляются на прогулку. Вообразите, что они видят за каким-нибудь холмом, какую-нибудь ложбинку, серенькую, страшно грустненькую…» (Вагинов 1991:184).
Суть эпизода ясна: вид печальных окрестностей переходит в «видение гробовое», а литература уступает место метафизике. Здесь у внимательного читателя может промелькнуть ассоциация с чем-то, читанным давным-давно у Н.Греча. Перевернув страницу, он читает еще об одной прогулке Свистонова: она оживляется нежным звуком флейты. На флейте играет старенький потрепанный музыкант, расположившийся со своим инструментом прямо над озером. Его появление удовлетворительно объяснено, но чувство уже читаного – deja lu – усиливается. Наконец, еще через несколько страниц дачники заглядывают в местную кирху и видят не кого иного, как токсовского пастора.
Тут наше предположение приобретает черты уверенности. По-видимому, автор романа хотел бы, чтобы мы читали главу «Токсово» в контрапункте с соответствующим фрагментом старого романа «Черная женщина»… Правда, было бы некоторой натяжкой говорить о хорошем знакомстве ленинградской интеллигенции конца двадцатых годов с романом Н.Греча. Для этого нужно было быть человеком начитанным и даже, пожалуй, литературно изощренным. Но Вагинов как раз и был таким человеком – любителем старых книг, душевным другом Бахтина и Кузмина, и по собственному выражению, «гробовщиком» петербургского мифа.
Заметим, что верить вполне в такое распределение амплуа именно при неверном свете вечеров конца лета и начала осени в пригородах Петербурга, тем более рвать проездной билет до Токсово было бы все же неосмотрительно. Достаточно открыть «Дачную местность» А.Г.Битова – одну из не самых известных, но мастерски написанных вещей нашего маститого прозаика, на пометке «11 октября» (1991:175). Читаем о выезде на дачу в Токсово, о вечерней прогулке между холмов, о костре, горящем где-то высоко. А далее, уже на следующей странице, следует приступ страха смерти, и размышлений о смысле жизни…
Суждено ли «токсовскому тексту» продолжиться – сказать пока трудно. Мы же не будем забегать вперед. Ведь в систематическом изложении нам довелось дойти пока только до пушкинского периода русской литературы. В 1830–1840 годах концепция Петербурга была существенно переосмыслена в рамках дискуссии славянофилов и западников. Первые вглядывались в Петербург из допетровского прошлого, вторые прозревали в нем черты будущего, видевшегося им в образах технократической утопии, своего рода «Новой Америки». По сути, обе стороны сходились на том, что Петербург есть город неорганичный, искусственный. На долю Достоевского выпало взять эту тему в настоящем времени, и с точки зрения «петербургского человека». Такова почва, которая дала начало его метафизике Петербурга.
Финская тема звучала в литературе того периода довольно приглушенно. С точки зрения славянофилов, она недостаточно слилась с русской темой допетровских времен.
«На дальнем севере, в гиперборейском крае,Где солнце тусклое, показываясь в мае,Скрывается опять до лета в сентябре —Столица новая возникла при Петре.Возникнув с помощью чухонского народаИз топей и болот в каких-нибудь два года,Она до наших дней с Россией не срослась…»
Спору нет, эти известные строки, которыми Н.Некрасов начал свою «Дружескую переписку Москвы с Петербургом», представляли собою скорее пародию на квасной патриотизм конца 1850-х годов. Но думается, что многие славянофилы согласились бы с заложенной в них едкой иронией по адресу Петра I и его сотрудников. Западники смотрели на финнов под другим углом. Для них этот народ был недостаточно приобщен к началам цивилизации и по сути мало отличался от тяжелой на подъем, закосневшей русской массы. В написанном В.Г.Белинским в 1844 году очерке «Петербург и Москва» дается колоритное описание облика мещанского и купеческого сословий в Москве. Что касается Петербурга, то «здесь они как будто не у себя дома, как будто в гостях, как будто колонисты или заезжие иностранцы. Петербургский немец более их туземец петербургский» (Белинский 1991:31). В этой цитате можно было бы с известной натяжкой заменить немца на, скажем, какого-нибудь мастеровитого петербургского шведа, но финн не подошел бы ни в коем случае.
В общих чертах такое видение было характерно и для Ф.Достоевского (с той естественной оговоркой, что его петербургские романы 1860–1870 годов писались в изменяющемся контексте, под влиянием сближения с идеологией почвенников и противостояния с нигилизмом). Вместе с тем, Достоевский был не только и не столько писателем социальным, сколько психологическим, и более того – метафизическим. «Он изучал человеческую личность не в ее „эмпирическом характере“, не в игре видимых причин и следствий, но именно в ее „умопостигаемых“, в ее хтонических глубинах, где смыкаются и размыкаются таинственные токи первобытия» (Флоровский 1991:296). Спускаясь в подполье души, и даже глубже того, писатель наталкивался на пласты, иной раз неожиданные и не до конца понятные ему самому, и свидетельствовал о них. К числу таких свидетельств относится и странная греза Аркадия Долгорукого.
«Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: „А что как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?“» (Достоевский 1885:79). Фон для этих слов составляет раннее, холодное, заполненное «сырым, молочным туманом» петербургское утро, одновременно прозаическое и едва ли не самое фантастическое на земле, по словам самого героя. Что же касается его грезы, то грез на самом деле три, и о них рассказано подряд. Для лучшего понимания этой конструкции обратимся к началу восьмой главы вышедшего в 1875 году романа «Подросток», где она и представлена.
Первая греза принадлежала Германну из пушкинской «Пиковой дамы». «Колоссальное лицо, необычайный, совершенно петербургский тип, – тип из петербургского периода!» – пометил в скобках герой Достоевского. Это замечание существенно: оно определяет Петербург как заколдованное место, где такие грезы укрепляются, а в некотором смысле и сбываются. Как мы помним, Германн мечтал о «фантастическом богатстве». Фон его грез также памятен читателю («погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светились тускло; улицы были пусты» – Пушкин 1986а:199).
Вслед за тем у Достоевского идет вторая, уже знакомая нам «греза о Медном всаднике». Она захватывает уже не только волю одного литературного героя, но целый город с его зданиями, проспектами и площадями. И наконец, следует третья интуиция, включающая в «пространство мозговой игры» уже всех обитателей города, вплоть до, может статься, и автора романа: «Вот все они кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного? Кто-нибудь вдруг проснется, кому это все грезится – и все вдруг исчезнет».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.