Марк Липовецкий - Травма — перформанс — идентичность: интимный театр Евгения Гришковца Страница 9
- Категория: Научные и научно-популярные книги / Культурология
- Автор: Марк Липовецкий
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 11
- Добавлено: 2019-01-31 20:06:09
Марк Липовецкий - Травма — перформанс — идентичность: интимный театр Евгения Гришковца краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Марк Липовецкий - Травма — перформанс — идентичность: интимный театр Евгения Гришковца» бесплатно полную версию:С Евгения Гришковца (р. 1967) начинается новая драма, несмотря на то что он резко отделяет себя от этого течения. Но именно его моноспектакли, прежде всего «Как я съел собаку», создали новую эстетическую конвенцию — новый тип отношений между драматургом и актером, между театром и зрителем, между автором и языком. Иными словами — новую интонацию. Подчеркнуто скромная и ненавязчивая интонация непосредственного общения со зрителем, звучащая в монологах Гришковца, лишенного актерской позы и актерской дикции, на глазах подбирающего слова к тому, что он пытается выразить, оказалась той сенсацией, которая принесла ему, автору, постановщику и исполнителю своих текстов, профессиональное признание и фантастический массовый успех.
Марк Липовецкий - Травма — перформанс — идентичность: интимный театр Евгения Гришковца читать онлайн бесплатно
Иначе говоря, «сраное высшее образование» мешает Гришковцу тем, что заставляет искать смысл в том, что делается с человеком. Но в случае религиозного служения (Танатосу или любому другому трансцендентальному означаемому) именно отсутствие рационально постигаемого смысла и является доказательством сакральности служения. А в случае Танатоса — стирание Я еще и подтверждает прикосновение к Реальному.
Но разве не это же требовалось и от узников Русского острова: забыть о смысле, перестать о нем задумываться, стать готовым к жертвоприношению homo sacer’oM? Преобразуя травму в символ, Гришковец интернализирует логику насилия. И то, что вызывало невыразимый ужас на Русском острове, — а именно насилие, бессмыслица, разрушение Я, — оказавшись отнесенным в далекое, причем эпическое прошлое, в «Дредноутах» становится объектом ностальгии по «высокому»[37].
Интересно, что Гришковец не сразу приходит к этой концепции. М. Давыдова писала после московской премьеры «Дредноутов» в декабре 2001 года:
Чуть меньше года назад Гришковец играл черновой вариант «Дредноутов» для друзей, и там акценты <.. > были несколько смещены. Теперь он в большей степени романтизирует войну, тогда — экзистенциализировал. <.. > У Гришковца моряки, умирающие на судне под немецким флагом где-то у берегов Аргентины (какая уж тут защита отечества!), открывающие кингстоны, но не спускающие флаг <.. > тоже постоянно готовы к подвигам и гибели всерьез. И тоже неясно во имя чего. Бессмысленность войны приравнена к бессмысленности жизни. Тут каждый ждет своего звездного часа. Живет и погибает, ибо абсурдно. Тогда, около года назад, их способность к самопожертвованию и стоическое отношение к смерти вызывали у Гришковца не столько восхищение, сколько удивление. <.. > Теперь он стал определеннее. Он открыто заявляет, что хотел бы быть таким же, как эти моряки[38].
Марина Давыдова решительно возражает против попыток объяснить эту трансформацию Гришковца его конъюнктурным желанием «встроиться» в популярный для путинского периода пафос милитаристской героики. Но то объяснение, которое предлагает критик, тем не менее вписывает «Дредноуты» в более широкий «неотрадиционалистский» и «неоконсервативный» контекст путинской «реставрации». Гришковец, полагает Давыдова,
словно бы говорит: мне надоели маньеристские перевертыши, на которых строится едва ли не все современное искусство <…> мне надоели бесконечные исследования изнанки сознания и темных сторон человеческой души, я расскажу вам о простых вещах — о мужском братстве и благородстве. Я осмелюсь утверждать, что доблесть и честь (личная и корпоративная) — это не пустой звук. Что смерть не всегда ужасна, она может быть и прекрасна. Да и вообще смерть есть одно из самых главных событий жизни[39].
Если Марина Давыдова права в своей интерпретации, то все, о чем Гришковец писал в «Собаке», теперь не имеет для него цены. Если раньше он писал с точки зрения призывника (иначе: жертвы насилия), человека, прошедшего через Русский остров, то теперь он перебирается на точку зрения офицера: занимает позицию охранителя «символических порядков», мечтающего о возрождении «вечных» — а в общем-то традиционно имперских — ценностей.
Все же хочется надеяться, что трансформация Гришковца, произошедшая в «Дредноутах», связана не только и не столько с внешними социокультурными факторами (изменением его собственного социального статуса, политическими переменами в стране), но и с логикой внутренней эволюции драматурга. Не случайно после «Дредноутов» наступила длительная пауза в творчестве Гришковца — пауза, которую он заполняет переработкой своих старых, еще со времен «Ложи», спектаклей («Осада» и «По По» — из их числа). Думается, причины смещения авторской концепции в «Дредноутах» связаны и с фактическим провалом «Планеты», а вернее, с тем, что Гришковец не сумел найти в субъективном мироздании своего героя логики, достаточно убедительной для того, чтобы построить на ней отношения с Другим: его герой оказывается фатально не способен к любви, а значит, и к социальной коммуникации вообще. В «Дредноутах» Гришковец пробует найти «объективные» причины для любви. Правда, теперь речь идет о любви к его герою.
Но дело даже не в этом. Герой Гришковца (да и он сам), очевидно, устал. И он, как, впрочем, и весь постсоветский социум, теперь мечтает не о свободе, потому что свобода оказалась слишком тяжким бременем, а о том, чтобы примкнуть к какому-то «объективному», не перформативному, а скорее «субстанциональному» Мы. Мы, возвышающему личность, дающему герою то, что Бахтин называл «алиби в бытии», и тем самым освобождающему от изнурительной и принципиально незавершимой работы самосознания, заново строящего собственное Я на почве травмы, — работы, которая была начата в «Собаке».
Гришковец не случайно подчеркивает, что «Дредноуты» — это «пьеса для женщин» (подзаголовок), ибо женщины — это и есть Другие в его мире. Женщины, говорит Гришковец, не читают те книги, которые вдохновили автора на спектакль, хотя
…именно в книгах про корабли… и про мужчин есть такая информация, которую не найти нигде… ни в романах, ни… Нигде не найти! Такая информация, которую я хотел бы сообщить и про себя… Там, в книгах про корабли, есть много про мужские мечты, иллюзии, амбиции… И есть описания! Да, да, описание мужчин в том состоянии, в котором женщины мужчин никогда не видели. Описание того, как они, мужчины, умирали. Умирали в бою. <.. > Если бы женщины прочитали эти книжки, то им, может быть, стало бы лучше и легче. Может быть, они бы с большей надеждой смотрели бы на нас… Да, вот лично на меня.
И далее:
Но если бы женщины прочитали это… Может быть, им бы стало понятно, что для мужчин так важно иметь шанс вот так вот… Когда деваться просто некуда, взять и… Нужна такая возможность. А еще, так важно для мужчины, когда он, к тому же… не очень высокий, некрасивый, нескладный, понимает, что с чувством юмора у него не все в порядке и женщины, в общем, вполне равнодушно на него глядят или не глядят вовсе. Да и китель на нем сидит не очень, ботинки жмут, а усы никак не получаются достаточно густыми и нужной формы. Так вот, ему важно умереть не <…> в своем нелепом и конкретном обличье, а умереть в виде прекрасного крейсера, броненосца, а еще лучше — дредноута (курсив наш. — Авт.).
Превращение человека в объект — на этот раз прекрасный дредноут — опять-таки напоминает о вывернутой наизнанку травме Русского острова. И позволяет задуматься о том, что на войне человек не только рискует умереть, — причем, как правило, совсем не красиво, — но и должен убивать. Однако при чем здесь женщины? Да при том, что деиндивидуализирующую логику насилия (все — никто, каждый — меньше бабочки) Гришковец превращает в логику гендерной избранности (мужчина — «прекрасный крейсер <…> дредноут»). Рассказывая о красивых смертях, он экстраполирует их на всех мужчин. И постулируемая готовность «всех мужчин» к этим ритуалам, — по-видимому, генетически запрограммированная, — в свою очередь, предстает как высшее (и фактически автоматическое) символическое алиби любого мужчины: делает каждого героем в глазах женщины, свидетельствуя о том, что каждый заслуживает любви и прощения. При этом, разумеется, женщина — тоже любая, всякая, обобщенная и безличная женщина — оказывается виноватой в том, что недостаточно любит мужчину, всегда недооценивает сакральность его гендерной миссии, определяемую возможностью красиво умереть во славу Танатоса.
То, что эта логика репрессивна не только по отношению к женщинам, но и по отношению к мужчинам, Гришковец не замечает. Он-то полагает, что говорит о любви:
Для чего делались все эти дредноуты? Если так трудно хоть что-нибудь женщине объяснить и найти нужные слова… Куда легче построить прекрасный дредноут, выйти на нем в море и там погибнуть в бою с таким же… дредноутом. Это же все наши попытки объясниться, найти слова, которых нет. Страх перед этими словами… И вот они гибли, в надежде, что потом напишут красивые книги про то, как они это сделали… Но ведь не читают же! И даже в руки не берут. Если вы увидите матроса, стоящего на мачте и машущего флажками. Ясно же, что он машет не просто так. Он сообщает что-то важное, что-то страшное, трагическое. Может быть, то, что враг уже близко или что его корабль гибнет. Но, если вы не знаете системы этих знаков, вы никогда не поймете, что все это значит конкретно.
Но сразу видно, что машет он не просто так. В нем тоже есть красота и сила знака. Так возьмите и просто поверьте, что этот матрос сообщает что-то о любви. Что и он сам, и его флажки, и мачта, и корабль — все это знаки любви.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.