Юрий Карабчиевский - Воскресение Маяковского Страница 11
- Категория: Разная литература / Прочее
- Автор: Юрий Карабчиевский
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: нет данных
- Издательство: неизвестно
- Страниц: 45
- Добавлено: 2019-07-19 14:13:12
Юрий Карабчиевский - Воскресение Маяковского краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Юрий Карабчиевский - Воскресение Маяковского» бесплатно полную версию:Юрий Карабчиевский - Воскресение Маяковского читать онлайн бесплатно
Грязь, пот, слюна, жевотина в изобилии текут по ступенькам его строк, и это все прекрасно уживается с его знаменитым гуттаперчевым тазиком, питьем кофе через соломинку и мытьем рук после каждого рукопожатия. То само по себе, а это - само.
То - реальность изделия и воздействия, это - реальность жизни и быта. Разные вещи. Надо знать, почему написано, когда написано, для кого написано.
Он живет в удивительной семье из трех, на двусмысленном праве, на странном договоре - и пишет стихи о неких подонках, "присосавшихся бесплатным приложеньем к каждой двуспальной кровати".
"Будьте прокляты! - искренне кричит он всем сытым в 22-м голодном году.- Пусть будет так, чтоб каждый проглоченный глоток желудок жег! Чтоб ножницами оборачивался бифштекс сочный, вспарывая стенки кишок!" Такая изобретательность.
А на даче в Пушкине устраивает воскресные приемы, многолюдные, человек на двадцать, и просит домработницу наготовить "всего побольше".
О своем личном импресарио - ведь был же у него и такой! - энергичном, хватком, напористом, шумном-он говорит: "Мне рассказывал тихий еврей..."
Он изобличает обывательское отношение к власти: "Мы обыватели, нас обувайте вы, и мы уже за вашу власть" - и буквально на следующей странице рассказывает о пресловутом литейщике, который убеждается, что власть "очень правильная", помывшись в собственной ванне. Примеров не счесть. Отношение к правде факта и правде слова - вот, быть может, главный пункт его соответствия той общественной системе, которой он столь верно служил. Здесь эпоха великого словоблудия встретилась со своим великим поэтом и уже не расстанется с ним никогда. Большая общественная неправда отражается, дробится и преломляется в неправде и двусмысленности его личности.
Он прекрасно знал в себе эту двусмысленность и достаточно рано научился ее использовать.
В статье "О разных Маяковских" (каково название!) он предваряет публикацию "Облака в штанах" заявлением, что это другой Маяковский, не тот, что известен публике, а если она подумает, что такое-то место в поэме означает то-то и то-то, так нет, оно означает вот что... Примечательно, что возможность истолкования и даже сильнее - его необходимость была задана самим Маяковским, и ведь это при том, что в поэтическом смысле стих его, как правило, прост и логичен и, за редким исключением, образной расшифровки не требует.
Этот камушек покатил литературоведческую лавину. Формирование авторской личности Маяковского происходило в значительной мере за пределами его стихов, путем присвоения им весовых множителей, путем придания усиленного, конкретного смысла одним из его конструкций и приглушения, абстрагирования других. Например, "душу на блюде несу" - конкретная жертвенность, а "понедельники и вторники окрасим кровью в праздники" - абстрактный романтический бунт. Таким образом, расплывчатость облика работает не во вред, а на пользу. Если все, что он говорит,- это как бы не всерьез, не вполне так и может означать иное или попросту ничего не означать,- то выходит не так уж и страшно. Если кровожадность - это только поза, если орет, но никогда не вцепится или даже не думает того, что орет,- так и пусть себе, чего волноваться...
Это было второе важнейшее право (после права на жалобу), которое отняла у него Революция.
Когда реальные окровавленные туши повисли на реальных фонарных столбах, когда "серенький перепел" Северянин вынужден был навсегда покинуть Россию, опасаясь, чтоб в его настоящем черепе не кроился вполне материальный кастет,- угрозы и подстрекательские призывы Маяковского потеряли право на отвлеченность и символизм. Не столько изменился сам Маяковский, сколько изменилась цена его слова.
А потом топырили глаза-тарелины в длинную фамилий и званий тропу Ветер сдирает списки расстрелянных, рвет, закручивает и пускает в трубу.
Казалось бы, чем эта наглядная сценка страшней все тех же лабазников? Отчего мы в таком ужасе от нее шарахаемся и долго потом ощущаем в сердце мертвящий холод?
Ведь тот же автор, та же тема, излюбленная, привычная линия... А разница в том, что теперь за страшным словом стоит подлинное страшное действие и более того - уже совершенное! И нет теперь никакой возможности, ну ни малейшей, перечислить куда-то безумный смысл этих слов, возвести их в гиперболу, в образ, в прием, черт знает куда, но только подальше от того единственного, что они означают...
И все же мы так сразу не можем смириться, слишком в нас силен интеллигент и обыватель. Мы начинаем метаться и искать окольных путей. Не может быть, говорим мы себе, немыслимо! Чтобы русский поэт... неважно какой, нарушитель там, разрушитель... но есть же границы! Чтоб вот так публично радоваться массовым казням? И не сочувствия искать для расстрелянных, а звонкой веселой рифмы?
Каких-то тарелин, будь они трижды неладны... Нет, это слишком, так не бывает...
И от одной характерной черты Маяковского, от его комплексующего сладострастия, мы кидаемся к другой - к спасительной неоднозначности. Мы говорим себе: это он так, несерьезно. Это он врет, как всегда, а сам в глубине души сочувствует жертвам, как же иначе... Но для всех этих постыдных интеллигентских мыслишек у нас имеется только одно мгновение, отделяющее нас от следующей строфы.
Маяковский помнит о своей многоликости и, чтоб не было пересудов "о разных Маяковских", в ключевых, политически важных случаях спешит поставить точку над i:
Лапа класса лежит на хищнике - Лубянская Лапа Чека.
Здесь уже четко названы исполнители и выражено отношение. Но вот, опять-таки не без двусмысленности: трудно отнестись с безоговорочной симпатией к этой дважды повторенной страшной лапе . И тогда, быть может снова что-то почувствовав он выражается с окончательной определенностью:
- Замрите, враги!
Отойдите, лишненькие!
А это - как будто специально нам адресовано.
Обыватели! Смирно!
У очага!
Никакого сомнения - нам!
6 Странная губительная эманация исходит от этого человека. Губительная прежде всего - для правды. Нет таких воспоминаний о нем, нет такого рассказа о встрече с ним, где бы это не чувствовавалось. У любых, самых различных авторов мы обнаоуживаем одинаковое лавирование, ускользание от прямого выбора, потоки поспешных истолкований с явным давлением на читателя. Асеев, Зелинский, Перцов, Катанян... Бог с ними со всеми. Но другие, достойнейшие имена покорно становятся в этот ряд, как только приближаются к нашей теме.
Здесь, пожалуй, примечательнее всех - Корней Чуковский.
Он был старше Маяковского на десяток лет и ко времени первого их знакомства в 14-м году считая вполне авторитетным критиком. И вот как в 1940-м он рассказывает об этой встрече.
"Он вышел ко мне, нахмуренный, с кием в руке и неприязненно спросил: Что вам надо?
Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью высказывать ему свое одобрение. Он слушал меня не долее минуты и наконец, к моему изумлению, сказал:
- Я занят... извините... меня ждут... А если вам так хочется похвалить эту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол... к тому крайнему столику... видите, там сидит старичок... в белом галстуке... подите и скажите ему все..."
Обратите внимание на многоточия, которыми так щедро разбавляет Чуковский грубый ответ Маяковского. Он поясняет: "Это было сказано учтиво, но твердо". Видимо, многоточия как раз и должны выражать учтивость.
"При чем же здесь какой-то старичок?" - растерянно удивляется Чуковский.
"- Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я - великий поэт... А отец сомневается. Вот и скажите ему.
Я хотел было обидеться, но засмеялся и пошел к старичку".
Засмеялся и пошел. Отчего же не обиделся? А потому что он, интеллигент, в данный момент разговаривал с хамом, а интеллигенту полагалось умиляться хамству, а вовсе не обижаться.
С таким же умилением рассказывает Чуковский о злости, нетерпимости, высокомерии, каждый раз находя такие слова или, по крайней мере, пытаясь найти, чтобы это выглядело как достоинство. И, конечно же, неоднократно проговаривается.
Впрочем, некоторые из его проговоров только сейчас выглядят таковыми, а в момент написания были тем, что требовалось.
Чуковский рассказывает, например, как однажды привел Маяковского к издателю. Его сестры не понравились Маяковскому, они были "зобастые, усатые, пучеглазые". Да и сам хозяин оказался "белесым и рыхлым". Никаких других отрицательных черт, кроме указанных внешних данных, Чуковский не приводит, но и этих достаточно.
"Маяковский стоял у стола и декламировал едким фальцетом". (Разумеется, фальцет в приложении к Маяковскому выступает как чисто положительная характеристика.)
Что декламировал? Ну конечно:
А если сегодня мне, грубому гунну...
"Самая его поза не оставляла сомнений, что стоглавою вошью называет он именно этих людей и что все его плевки адресованы им".
Странно, плевки в лицо не пришлись по душе "этим людям". Видимо, они не были настоящими интеллигентами. Нет, они не плевались и не кричали в ответ, все же понимали, что стихи есть стихи, но некоторые, если верить Чуковскому, тихо вышли из комнаты. Корней Иванович, вспоминая об этом, ругает их, конечно, но как-то дилетантски: "засеменил", "одна из пучеглазых"... До Маяковского ему далеко.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.