Эльфрида Елинек - Облака. Дом. Страница 5
- Категория: Поэзия, Драматургия / Драматургия
- Автор: Эльфрида Елинек
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 12
- Добавлено: 2019-05-23 16:01:11
Эльфрида Елинек - Облака. Дом. краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Эльфрида Елинек - Облака. Дом.» бесплатно полную версию:Из сборника трёх пьес Э.Елинек, лауреата Нобелевской премии по литературе 2004 года, — «Посох, палка и палач». Стилистика настоящей пьесы — эстетско-философская. Автор эпатирует читателя смесью грубых и изысканных приемов, заставляет содрогаться и задумываться о природе человека — причудливой смеси животных инстинктов и высоких помыслов.На страницах пьесы Елинек, в двадцати трех сценах (отделенных одна от другой пропуском строки), рассказана история развития самосознания немецкого народа с начала XIX до конца XX века. Рассказана так, будто она увидена глазами Фридриха Гёльдерлина, «самого немецкого из немецких поэтов».Пьеса снабжена предисловием и обширными комментариями переводчика Т.А.Баскаковой.
Эльфрида Елинек - Облака. Дом. читать онлайн бесплатно
О родина, они пожинают плоды{15} твоей мысли и духа. Охотно рвут виноград, над самой же тобой глумятся, простая лоза! Ты — та страна, где мы дома! Мы, скованные под землей, — постамент для статуи победителю. Страна любви! Тебе принадлежа, мы часто гневаемся иль страдаем, затем что красоту души своей от посторонних неразумно ты скрываешь. Как часто мы стояли на горе, на светлой, над просторными садами, над милой зеленью: смотрели на тебя. По твоим рекам плыли мы на лодках, тобою жили мы — и были дома. А соловей на шаткой иве робко пел… Мы, что внизу, — речь наша глубока, ведь мы вещаем языком глубин. Как руды, поднятые на поверхность, мы вдруг увидели себя на троне: на горе. И вот — обозреваем сверху поле, где мы, истории посев кровавый, были рассеяны, чтобы родиться снова.
Воля к существованию{16} немецкого университета есть воля к науке как воля к осуществлению исторической духовной миссии немецкого народа как народа, осознающего себя в своем государстве. Наука и немецкая судьба должны прежде всего стать глубинной волей к власти. И они станут ею тогда и только тогда, когда, с одной стороны, мы подчиним науку ее настоятельнейшей, внутренне ей присущей необходимости, а с другой — когда сами в годину крайнего бедствия докажем, что достойны немецкой судьбы. И пусть Платона благородный сад уж не цветет на берегу реки старинной, пусть бедняки распахивают прах героев и птица ночи на развалинах скорбит. Священный лес, мы дома — у тебя. А сами мы? Неужто хоть один из нашей молодежи предаст огласке то, что в сердце у него?
Кто ж не захочет{17}, посредством деяний или мысли, посеять семена ради бесконечного, непрерывно продолжающегося совершенствования человеческого рода, бросить в борозды времени что-то новое, никогда прежде не бывалое, что останется в них и станет неиссякаемым источником новых творений; оплатить свое место на земле и подаренный ему краткий срок чем-то таким, что будет вечно длиться и здесь внизу? Народ и родина в этом смысле, как носитель и залог земной вечности и как то, что может быть вечным здесь, в земном мире, намного превосходят государство, в обычном значении слова. Привет же тебе, в лице лучших твоих сынов, родина с именем новым: плод самый зрелый времени! Напитавшись нашей кровью, земля теряет память. Нас слишком много. Родина — это не земля. Она — в нас. Все остальное пусть горит огнем, мы будем греться возле костра. Мы это мы! Землю, немецкую землю собственной кровью омой! И мы, лежащие внизу, знаки самих себя, выйдем на поверхность холма и будем, как семена, развеяны. Ветер подхватит нас. Мы, духи тишины, разметаны по всей земле, отзвуки наших голосов постепенно замирают в ее глубинах. Или вспомним эти невыносимые восторги, весь этот обман, в котором человек прежних общественных формаций вынужден был искать прибежище, — небо, исповеди, секты; искал в них прибежище именно потому, что он наделен душой, что он, в отличие от обезьяны, — думает; но на самом деле он мог только потеряться во всем этом, обмануть самого себя, стать чужим себе, превратиться в свинью, в мерзость. В пыточной изоляции, теперь, обнажилось вот что: человек и империализм, причем одно исключает другое. Что из этого вытекает, есть единственная продуктивная сила, от которой зависит всё: революционное насилие и способность к противонасилию. Как если б древние воды, новой яростью распалясь, труд очищенья творить вернулись: так год за годом, все нарастая, наводняли печальный край валы неслыханного побоища; повсюду смертная бледность, повсюду мрак слепоты покрыли и окутали человека. Ты спрашиваешь меня, чем, в конечном счете, окончится наша борьба? Я отвечу: победой. Если же ты спрашиваешь конкретно, тогда отвечу: смертью. Неужто нам цветок придется растоптать, взращенный нами же, коль он не в срок и слишком пышно распустился? Мы у себя, дома. Плотно утрамбована почва над нашими головами, замкнута горами долина, но уже светает.
Мы встаем{18}. Из лесу вышел олень, из-за туч появляется солнце, и высоко в небесах сокол стремит свой полет. А в долине, среди лугов, привольно расположилась деревня, и под ней лежим мы. Тихо здесь, мы у себя дома. Под землей — ковер из наших костей, туда просачивается вода. И ни один боец не прекращает борьбы. И даже если ты больше не в силах держать автомат, политика, революционная борьба никогда тебя не отпустят. Хотя бы потому, что борьба против тебя прекратится лишь в том случае, если ты нас предашь, и это особенно актуально именно здесь, где тебе приходится по 24 часа в сутки бороться за свое сознание. Дома ли мы? Приветишь ли нас, небо отчизны, так, как прежде бывало? Чтоб падали с веток плоды на подставленную ладонь? Время и вяжет одно с другим, и разделяет. В земле одиноки мы. Перевернулось отношение живых и к свету, и к подземным обителям смерти. Наши мертвые тела разбросаны по поверхности и напоминают о том лишь, что прежнему величию суждено истлеть. И многие юноши вынуждены спускаться к нам в глубины, ибо история отторгла от себя их кости, и они тихо упокоились, не исчерпав отпущенного им срока. И такие будут множиться. Мы — кучный народ. Если человека могут ликвидировать, как собаку, ему не остается ничего иного, кроме как любым способом пытаться восстановить свое человеческое достоинство. Выйди, друг, на открытый простор — сойди в землю! И оставайся с нами! Пусть даже прежде тебя пристегнут к твоей койке и будут кормить через шланг! Вниз! Тесным сводом небо сомкнулось над нами. Сумрачно ныне: дремлют все переулки, и почти готов я поверить, что свинцовый век наступил.
Три рода привязанности{19} — через народ к судьбе государства в его духовной миссии — искони присущи немецкому человеку. Три вытекающие отсюда обязанности — трудовая повинность, воинская повинность и повинность научного познания — одинаково необходимы и равноценны. Ибо желаем мы не излишеств, а того, что нужно для жизни: только такое всегда окажется к месту, всегда будет радовать нас. Но прилетают и ласточки, прежде чем лето начнется, с благословеньем в наши края. Мы, однако, лежим тихо, у себя дома. Смотри, зеленеют когда-то выращенные тобою деревья, своими ветвями они обнимают дом. Они поднялись из земли, а мы навеки останемся в ней. Свои и чужие одновременно. Увереннее уже стоят деревья. Мы — дома; неудержимо тянется к небу предчувствий полный народ, пока об отцах небесных не вспомнят юноши снова, не захотят из земли воспрянуть, но — опоздают прийти. И это разрушительное молчание — тело-то, конечно, вопит, когда в глотку засовывают шланг — это молчание уничтожит палача! Мы тут сталкиваемся, говорю я, с очень древним законом, согласно которому ни одна часть живого мира не может оставаться равнодушной, когда человек одновременно требует для себя неограниченной человечности и сам упрочивает ее. Будьте же и вы здесь у себя дома, как мы! Звезда блуждающая дня, ты появилась; и ты, земля, в которой мы лежим, для нас ты стала мирной колыбелью, и ты, дом предков, задышали снова! Напейтесь же, ручьев моих отрада! Еще мгновенье, и раздастся топот, и ты, звезда блуждающая дня, на место явишься — владыкой в шпорах, чье место всюду, где явился он. Добро пожаловать домой, в облака человеческой дичи!
Мы у себя дома{20}; мы, языки народа, скованные в земле. Мы охотно посещаем живых, там соединяется многое. И многих мы бы хотели позвать к себе, но мы остаемся одни. Наш отец, который всех непроснувшихся держит на золотых помочах, как детей… И головой окунает в священную трезвость вод… Нам только не мешайте спать! Мы живем главным образом во внутреннем пространстве души и мысли. В этом отшельническом одиночестве духа мы занимаемся тем, что, прежде чем начать действовать, тщательно разрабатываем принципы, которым намерены следовать. Поэтому и получается, что от святилищ, от оружия слова, которое на прощанье вы нам, неискушенным, оставили, мы так медленно переходим к поступкам. Куда нам девать раненых, чтобы их спасти? В отделения интенсивной терапии — то есть мы должны обречь их на тот же говенный круговорот, фазы которого наверняка будут укорачиваться: на инъекции, техническое обслуживание. Потом снова: через шланг через шланг через шланг — и в изоляцию, растянувшуюся на годы, в неизбежность предательства? Предательство? Победа или смерть — когда-то это было единственной нормой. Другая, победа и смерть, означает лишь, если говорить по-простому: пленных, оборону до последнего, тотальную блокаду. Содержание — это борьба это борьба. Но самые слепые — сыны богов. Человек знает свой дом, зверь знает, где рыть логово; и только им, душам неискушенным, верный путь неведом. Ибо где мы начнем, там и кончим. У себя дома. Однако человек может, пока не умер, хотя бы в памяти хранить благое, и это высшее, что ему доступно. У каждого своя мера. Несчастье снести тяжело. Но счастье — тяжелее. В нашем дому, однако, и эти юноши не чужие. Трижды живут они, так же, как первенцы неба. Здесь они крепко пристегивают нас к койкам. Просто было указание: не допускать, чтобы умер кто-то еще из наших, раз уж нельзя нейтрализовать такой ход событий посредством контрпропаганды, любыми способами. Этим, естественно, и занимаются отделения интенсивной терапии — у нас дома. Тут важно еще другое: они надеются, что в часы предсмертной агонии наша воля, возможно, сломается, а значит, прекратится и голодовка. Пленный, который умирает в клинике, умирает как больной, в присутствии врачей, оказывающих ему последнюю помощь, — то есть он уже не борется.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.