В. Зебальд - Естественная история разрушения Страница 12
- Категория: Проза / Эссе
- Автор: В. Зебальд
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 30
- Добавлено: 2019-08-13 13:08:04
В. Зебальд - Естественная история разрушения краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «В. Зебальд - Естественная история разрушения» бесплатно полную версию:В «Естественной истории разрушения» великий немецкий писатель В. Г. Зебальд исследует способность культуры противостоять исторической катастрофе. Герои эссе Зебальда – философ Жан Амери, выживший в концлагере, литератор Альфред Андерш, сумевший приспособиться к нацистскому режиму, писатель и художник Петер Вайс, посвятивший свою работу насилию и забвению, и вся немецкая литература, ставшая во время Второй мировой войны жертвой бомбардировок британской авиации не в меньшей степени, чем сами немецкие города и их жители.
В. Зебальд - Естественная история разрушения читать онлайн бесплатно
В своем читательском отклике на опубликованную в «Шпигеле» статью Фолькера Хаге о Цюрихских лекциях доктор Иоахим Шульц из Байройтского университета обращает внимание на то, что, изучая со своими студентами книги для юношества, написанные в 1945–1960 годах, он наткнулся на более-менее подробные воспоминания о ночных бомбардировках и потому мой диагноз справедлив разве только для «высоколобой литературы». Я этих книг не читал, но как-то не могу себе представить, что в жанре, созданном исключительно ad usum Delphini[113], найдена должная мера для описания немецкой катастрофы. В большинстве полученных мною писем речь шла о защите того или иного частного интереса. Впрочем, это редко делалось настолько прямым текстом, как в случае некого западногерманского обер-штудиенрата, который использовал мою перепечатанную во «Франкфуртер рундшау» кёльнскую речь как повод написать мне длиннущее послание. Тема воздушной войны, о которой я сказал несколько слов и в Кёльне, занимала этого господина К. (пусть он останется анонимом) весьма мало. Зато под этим предлогом он, с едва завуалированной злостью сделав мне для начала парочку комплиментов, принялся критиковать мои дурные стилистические привычки. Особенно раздражали господина К. бессоюзные придаточные, каковые он считает главным симптомом буквально свирепствующего теперь упрощения немецкого языка. Этот огрех, который он именует астматическим синтаксисом, господин К. обнаруживает у меня чуть не на каждой третьей странице и требует объяснить цель и смысл означенных постоянных нарушений языковой правильности. Господин К. демонстрирует также другие свои лингвистические пристрастия и подчеркнуто именует себя «врагом всех англицизмов», хотя и соглашается, что у меня, «по счастью», таковых совсем немного. К письму господина К. были приложены несколько весьма своеобразных стихотворений и заметок с заголовками вроде «Новинки от господина К.» и «Добавления от господина К.», которые я с немалой озабоченностью принял к сведению.
Кроме того, в поступившей почте были всевозможные образцы литературного товара, частью в рукописной форме, частью изданные за свой счет для членов семьи и друзей. Казалось, сбывается высказанное в читательском письме в «Шпигель» предположение Герхарда Кеппнера (г. Зебрук). «Не надо забывать, – пишет господин Кеппнер, – что 86-миллионный народ, который некогда чтили как народ поэтов и мыслителей, с уничтожением его городов, обрекшим миллионы людей на изгнание, пережил страшнейшую катастрофу в своей новейшей истории. Трудно поверить, что эти события не нашли огромного отклика в литературе. Наверно, все-таки нашли. Но лишь немногое было напечатано – стало быть, литература эта лежит в столах. Кто же, как не СМИ, воздвиг стену табу… и до сих пор ее цементирует?» Что бы ни представлялось господину Кеппнеру, в замечаниях которого, как и очень во многих читательских письмах, сквозит легкая паранойя, присланные мне материалы никак нельзя назвать огромным и как бы подспудным откликом на гибель рейха и разрушение его городов. Как правило, речь идет скорее о бодрых реминисценциях, отмеченных теми (невольно) выражающими определенную общественную ориентацию и внутренний склад оборотами, которые у меня, где бы я их ни встречал, вызывают величайшую неловкость и недовольство. Конечно же, там есть и чудесный мир наших гор, и око, беззаботно созерцающее красоты родины, и Рождество Христово, и радость овчарки Альфа, когда Дорле Брайтшнайдер уводит его хозяйку на прогулку; там повествуется о нашей тогдашней жизни и чувствах, о приятных посиделках за кофе с пирожными, не единожды упоминается бабуля, что возится во дворе и в саду, и разные гости, пришедшие поужинать и уютно скоротать вечерок; Карл в Африке, Фриц на Востоке, карапуз голышом шастает в саду; всеми помыслами мы сейчас в первую очередь с солдатами в Сталинграде; бабуля пишет из Фаллингбостеля, что отец погиб в России; вся надежда, что немецкая граница остановит степные полчища; самое главное сейчас добыть продукты; мама и Хильтруд устроились у пекаря, и так далее, и тому подобное. Трудно определить характер деформации, которая по-прежнему действует в подобных ретроспективах, но она безусловно связана с ярко выраженными особенностями, присущими обывательской семейной жизни в Германии. Истории болезни, представленные в работе Александера и Маргареты Мичерлих «Неспособность горевать», по меньшей мере подводят к догадке, что существовала некая связь между происходившей при гитлеровском фашизме национальной немецкой катастрофой и регулированием интимных чувств в немецкой семье. Во всяком случае, для меня тезис о психосоциальных корнях весьма последовательно развивающейся всеобщей социальной аберрации становится тем очевиднее, чем больше я читаю подобных биографических сообщений. Конечно, в них тоже имеются правильные выводы, начатки самокритики и моменты, когда чудовищная правда пробивается на поверхность, но по большей части рассказчик спешит снова взять бесхитростный разговорный тон, возмутительно противоречащий реальности того времени.
Иные письма и заметки, дошедшие до меня, отличались от основных шаблонов семейных воспоминаний, демонстрируя следы беспокойства и смятения, по сей день вскипающего в сознании пишущего. Одна дама из Висбадена, которая рассказывает, что ребенком во время налетов всегда бывала особенно притихшей, пишет о паническом страхе, каким позднее реагировала на звон будильника, на скрежет циркульных пил, на грозы и на петарды сочельника. Другое, торопливо накарябанное где-то в дороге, прямо-таки запыхавшееся письмо представляет собой фрагментарные воспоминания о ночах, проведенных в берлинских бомбоубежищах и туннелях метро, застывшие картины и бессвязные реплики людей, все время твердивших о драгоценностях, которые надо было спасать, или о бобах, которые остались дома в железном корыте с рассолом; о какой-то женщине, судорожно стиснувшей руками Библию у себя на коленях, и о старике, крепко прижимавшем к груди ночник, который он невесть почему притащил с собой. Это прижимание, это цепляние – так с двумя восклицательными знаками написано в письме, которое местами почти невозможно разобрать. И еще: моя тогдашняя дрожь, страхи, ярость – они по-прежнему у меня в голове.
Из Цюриха я получил десяток страниц от Харальда Холленштайна – сына немки и швейцарца, – который провел детство в Гамбурге и может кое-что рассказать о национал-социалистской повседневности.
«Немцу вход сюда открыт, коль он хайль Гитлер говорит!» – гласила надпись фрактурой на эмалированной табличке у входа в каждую лавочку, как вспоминает Холленштайн. Рассказывает он и о первых воздушных налетах на Гамбург. Поначалу, пишет он, ничего особенного не происходило. «По крайней мере, в ближайших к нам кварталах. Только один раз целью был порт в Харбурге. Тамошние нефтехранилища. Той ночью, когда мы – я совершенно сонный – были второй раз подняты на ноги и опять вышли из подвального бомбоубежища на улицу, мы увидели, как в стороне порта на горизонте взметнулись к черному небу языки огня. Будто завороженный, я следил за игрой красок, смотрел в желтые и красные пламена, которые на фоне темного ночного неба то смешивались, то снова распадались. Никогда прежде – да и позднее тоже – я не видел такой чистой, сияющей желтизны, такого насыщенного красного цвета, такого яркого оранжевого… Сегодня, спустя 55 лет, я думаю, что для меня это зрелище стало самым впечатляющим переживанием за всю войну. Несколько минут я стоял на улице, глядя на эту цветовую симфонию, которая медленно менялась. Впоследствии я даже у художников никогда не видел таких сочных, сияющих красок. И, будь я сам художником… мне пришлось бы, наверно, всю жизнь искать эти чистые цвета». При чтении этих строк невольно возникает вопрос, почему горящие немецкие города остались никем не описаны, не в пример великому пожару Лондона или пожару Москвы. «Прошел слух, – пишет Шатобриан в своих «Замогильных записках», – что-де Кремль заминирован… Множество огненных кратеров разверзают свои пасти, пожирают все вокруг, сливаются воедино. Арсенальная башня пылает словно высокая свеча посреди охваченной огнем святыни. Кремль – всего лишь черный остров, о который разбиваются волны огненного моря. Небо в зареве пожаров как бы пронизано сполохами северного сияния». Повсюду окрест, продолжает Шатобриан, «слышно, как с грохотом рушатся каменные своды, колокольни, с которых стекает расплавленная медь, наклоняются, шатаются и падают. Стропила, балки и проваливающиеся крыши с треском и шипением тонут в этом Флегетоне, подняв раскаленную волну и миллионы огненных искр». Описание Шатобриана – это не рассказ очевидца, а чисто эстетическая реконструкция. Подобные воссозданные задним числом в воображении катастрофические панорамы немецких городов, объятых пожарами, были, наверно, немыслимы по причине пережитого очень многими и, пожалуй, по-настоящему так и не преодоленного ужаса. Выросшего в Гамбурге мальчика отправляют в Швейцарию, когда начинаются большие налеты. Но позднее мать рассказывает ему, что видела. Сборный эшелон вывез ее вместе с другими на болота. Там «посреди луга был выстроен бункер, бомбоубежище, как его называли, из бетона, с островерхой крышей… После первой кошмарной ночи 1400 человек искали в нем укрытия. В результате прямого попадания бункер рухнул. То, что разыгрывалось дальше, имело, наверно, апокалиптический размах… Здесь, за пределами города, сотни людей, в том числе моя мать, ждали теперь, когда их отправят в сборный лагерь в Пиннеберг. Чтобы добраться до грузовиков, им приходилось перелезать через горы трупов, частью разорванных в клочья и лежавших на лугу, среди обломков якобы надежного бункера. Одних рвало при виде этого зрелища, других – когда они наступали на мертвецов, третьи теряли сознание. Так рассказывала моя мать». Даже это косвенное воспоминание о событиях полувековой давности вселяет ужас, а ведь оно – лишь крохотная частица того, чего мы не ведаем. Многие люди, бежавшие после налетов на Гамбург в самые отдаленные уголки рейха, впадали в слабоумие. В одной из упомянутых лекций цитировалась дневниковая запись Фридриха Рекка, который пишет, что на какой-то верхнебаварской станции видел, как из разбитого чемодана одной из таких помешавшихся гамбургских женщин выпал трупик ребенка. Хотя (так гласит мой в общем-то беспомощный комментарий) невозможно представить себе, зачем бы Рекку придумывать эту гротескную сцену, она не вписывается ни в какие реальные рамки, а потому ее аутентичность вызывает сомнения. И вот несколько недель назад мне довелось побывать в Шеффилде, где я навестил пожилого человека, который в 1933-м по причине еврейского происхождения был вынужден покинуть родной альгойский Зонтхофен и уехать в Англию. Его жена, приехавшая в Англию сразу после войны, выросла в Штральзунде. По профессии акушерка, эта весьма решительная дама обладает обостренным чувством реальности и не склонна к фантастическим приукрашиваниям. Летом 1943 года, после гамбургской огненной бури, она, в ту пору шестнадцатилетняя девушка, была волонтером на штральзундском вокзале, когда туда прибыл спецэшелон с беженцами, большинство которых были еще совершенно не в себе, неспособные ни о чем рассказать, потерявшие дар речи, а не то рыдающие от отчаяния. Так вот, по словам шеффилдской дамы, многие из женщин, прибывших с этим эшелоном из Гамбурга, действительно везли в чемоданах своих мертвых, задохнувшихся при налете в дыму или иным способом погибших детей. Что сталось с матерями, бежавшими с подобным грузом, удалось ли им вновь привыкнуть к нормальной жизни и если да, то как, – мы не знаем. Однако из таких вот обрывков воспоминаний, пожалуй, становится понятно, что невозможно залатать глубинные травмы в душах тех, кто сумел спастись из эпицентров катастрофы. Право молчать, которое присвоило себе большинство таких людей, столь же неприкосновенно, как право выживших в Хиросиме, о которых Кэндзабуро Оэ пишет в своих записках 1965 года об этом городе, что многие из них и спустя двадцать лет после взрыва бомбы не могли говорить о случившемся в тот день[114].
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.