Надежда Кожевникова - Сосед по Лаврухе Страница 7
- Категория: Проза / Эссе
- Автор: Надежда Кожевникова
- Год выпуска: -
- ISBN: нет данных
- Издательство: -
- Страниц: 60
- Добавлено: 2019-08-13 13:08:18
Надежда Кожевникова - Сосед по Лаврухе краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Надежда Кожевникова - Сосед по Лаврухе» бесплатно полную версию:Сборник эссе о писателях и деятелях культуры.
Надежда Кожевникова - Сосед по Лаврухе читать онлайн бесплатно
В девятом классе наша учительница Эра Гансовна предложила для сочинения свободную тему. Я написала про свою не-встречу с Юрием Карловичем и про других, соседей, Пастернаков, на которых сердились жильцы: «Ну кто там держит лифт? Опять Пастернаки!?» А также про пережитый лет, верно, в пять восторг, навеянный, конечно же, Олешиной прозой, когда в нашем подъезде сломался лифт и разрешили воспользоваться соседним, пройти по крыше и спуститься к себе через чердак. Впервые я увидела Москву как бездну, заполненную праздничными огоньками, настолько зазывную, что маме пришлось прихватить меня за воротник. Этот вид, этот ракурс описан Олешей. После ожгло: я ступала по потолку соседей сверху, Олеши и Пастернака. Хозяева, оба, еще были живы. Я разминулась и с тем, и другим.
Олеша записал в связи с Чайковским и его отношениями с фон Мекк: «Эта история лишний раз говорит о том, с какой незаинтересованностью должны мы относится к личной жизни художника». Между тем, в его собственном творчестве, помимо, конечно же, исключительной художнической наблюдательности, именно авторское «я» завораживает, пленяя человеческими качествами, ему присущими. Он сказал о Маяковском: «Это был, как все выдающиеся личности, добрый человек».
И в нем, в Олеше, язвительный ум уживался с благородством, кристальной порядочностью, сквозящими в каждой строчке. Казакевич выразился абсолютно точно: «Олеша — один из тех писателей, которые не написали ни единого слова фальши. У него оказалось достаточно силы характера, чтобы не писать того, чего он не хотел».
Вот где разгадка его, как казалось тогда, немоты. Что именно не хотел, теперь ясно всем, но при жизни его, да и годы спустя после смерти это замалчивалось, как крамольная, страшная тайна. Даже чуткий, интеллигентный Галанов, сам пройдя лагеря, в предисловии к изданию 1965 года, правду сказать не решился, пробормотав лишь невнятное про растерянность будто бы Олешину перед современностью, отходом его от «актуальных проблем». Тогда как наоборот, он впился именно в корень: можно ли, оставаясь честным, выжить среди тотальной, удушающей лжи? И предпочел нищенствовать, наблюдая, как другие, сговорчивые, богатеют. Тот же друг его юности Катаев. В «Книге прощания» беззлобно замечено: в «Зиме» прокатил Катаев. «Зим» этот хорошо помню, сама в нем ездила, в период когда мой отец с Валентином Петровичем, «дядей Валей» дружили не разлей-вода.
Сопровождая их в прогулках по Замоскворечью, заражалась той радостностью, тем удовольствием, что оба испытывали от общения друг с другом. Гордилась, храня их секреты: случалось, они заходили в магазин «Овощи-Фрукты» на Пятницкой, где был винный отдел, и распивали за стойкой шампанское. Подозреваю, что туда и Олеша захаживал, употребляя кое-что покрепче. Об этом периоде он сам пишет как о своем падении. Для Катаева же, да и для моего отца, то был расцвет. А для меня — детство, и очень хотелось его сберечь в радужной, идиллической окраске. Я за это долго боролась, сама с собой.
Желание жить хорошо- нормально, естественно, только часто довольно-таки за хорошую жизнь цена назначается непомерная, вздутая спекулятивно, как на «черном рынке», где знаешь заведомо, что облапошат, а между тем туда толпами прут. Но удивительна не толпа, а что помимо нее существуют другие, вот как Олеша.
Склонность к бессребреничеству в нем отнюдь не являлась врожденной.
Напротив, сам отмечает свою «буржуазность», то есть тягу к комфорту, даже к роскоши. Одесса в годы его детства, юности со всей пышностью нарождающегося капитализма наглядно демонстрировала, что такое власть денег. Дачи богатых, с узорчатыми решетками, вывозимыми из Италии, Франции, — правда, нюанс, к себе ввозили, а не наоборот — пленяли воображение гимназиста. Он эти виллы вспоминает, можно сказать, обладает ими силой художнического воображения в период, когда стало из дому не в чем выйти. Там, в Лаврушинском. Но ни тени тут нет обывательской зависти к чужому преуспеванию. Другое: упоение роскошью природе артиста более свойственно, чем осмотрительность, скупость, характерная для посредственностей. Рембрандт, как известно, пока обстоятельства позволяли, всласть коллекционерствовал, скупал драгоценности, ткани, предметы искусства. После все пошло с молотка. Олеша, чья «Зависть», «Три толстяка» оглушительно прогремели, и успех вкусил, и соответствующие гонорары. Пристраститься к такому легко. Отказаться, сознательно отказаться — подвижничество. И сколько талантливых тут спотыкалось. Заблуждение думать, что решает все дар. Дар может расти, а может и съеживаться, как шагреневая кожа. И хотя нас, современных людей, давно приучили морщиться от навязываемых морализмов, были, есть и будут критерии, которые опровергнуть нельзя, а что они большинству недоступны — это правда.
Олеша был вовсе не сумасшедший, не чудачествующий. Механизм «имущественного отношения к жизни», по его же выражению, им изучался трезво, зряче. С любознательностью ученого, естествоиспытателя, вникал тут в оттенки, этой, ну скажем, слабости, вполне человеческой. Об Алексее Толстом, восхищенно: «… вспомнить Петра с описанием мужчин, как если бы сделал их педераст, и описанием женщин, сделанными именно Дон Жуаном». Потом, с сожалением, роняет общеизвестное. И сам же себя выверяет: не вкралась ли зависть к «советскому графу»? Зря сомневается: мы, читатели, знаем: нет.
Говорит с нами не схимник, не «богом ушибленный», а плотский, с кровью огненной, в висках бьющейся, человек. Гуляка, как Моцарт, скорбь в сердце накапливая, но настроение собутыльников не омрачая.
В текстах, нам Олешей оставленных, сквозь мрачность быта, собственную — он это почти нарочито выпячивает — неидеальность, прорастает житие. Говорит, вот в пивную, подался, копошился в самом низу, смрадности, деклассированности. Что ли кается? Нет, получите! Селедочные головы, оставленные на газете в объедках, высверкивают для него, волшебника, блеском пожарников в касках. Это царь, это небожитель. И по праву на равных беседует со Стендалем, Паскалем, Толстым.
Но вот, выясняется, и у него есть «пунктик», человек-тень, преследователь. Соблазнитель. Соперник. Друг-враг. Валентин Петрович Катаев.
Незадолго до смерти, в письме матери: «Я с ним поссорился лет семь тому, и с тех пор мы так и не сошлись. Иногда я грушу по этому поводу, иногда, наоборот, считаю, что Катаев дурной человек и любить его не надо.
Тем не менее с ним связана заря жизни, мы вместе начинали…»
В этот период Катаев — классик. «Белеет парус», «За власть Советов» изучаются в школе. На лацкане пиджака медалька с царственным профилем. Ну и дача, и тот самый «Зим». А что завидно особенно: перспективные молодые, зубастые, смелые почитают его как мэтра. В «Юности» где он станет вот-вот главным редактором, победители новые им будут выпестованы: Аксенов, Гладилин, Вознесенский… Он и их обаял, не только власть. Когда же в 1965-ом издал «Святой колодец»- вообще фурор. Явлено было чудо: новый, никому до того неизвестный писатель, С той же фамилией, всем знакомой, но ошарашивающий бьющей наповал «новизной».
«Святой колодец» — изделие виртуоза. Там присутствует все, недавно еще запретное: потусторонний мир, сиречь вожделенный Запад, с ихними конфитюрами, рогаликами на завтрак, лужайками, овинами, где на самом-то деле все обустроено «ультрасовременно», с «кобальто-синим фаянсовым туалетным столом на одной ножке», ну и прочее. Но есть и тоска, тоже дозированная…
Есть — и для нас, тогдашних читателей тут была главная наживка — фигуры, за упомянутость которых вчера еще головы отрывали. И вот — дыхание перехватывало — читаем, при чем легально, а не в каком-нибудь «тамиздате», про умыкаемую по-гусарски «Надюсу», которую ее шепелявящий муж, Мандельштам, настигает-таки в кабаке, и, как оглашенный, обрушивает на собравшихся, шепеляво, опять же… Цитировать теперь трудно, когда все уже явлено, высвечено, до последних углов: труп с биркой на ноге, вдова, не простившая ничего никому, с характером шекспировского накала — бутылками «Телиани» их кровь не смывается.
Но, может быть, в то время, в которое Катаев писал, их тени иначе было не воскресить? И к Эренбургу с его книгой «Люди, годы, жизнь» не надо бы придираться? Да, все они — современники, но их свидетельства, восприятие происходящего оттого так разнятся, что одним повезло, а другим нет? Или же «везению» и «невезению» предшествовало нечто, отнюдь не случайное и выходящее за рамки литературных вкусов?
Свою эпоху Олеша обозначил: «Знаете ли вы, что такое террор? Это гораздо интереснее, чем украинская ночь. Террор — это огромный нос, который смотрит на вас из-за угла. Потом этот нос висит в воздухе, освещенный прожекторами, а бывает также, что этот нос называется Днем поэзии. Иногда, правда, его называют Константин Федин, что оспаривается другими, именующими этот нос Яковом Данилевичем или Алексеем Сурковым». Дата датирована 1946 годом.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.