Владимир Сорокин - Заплыв (сборник) Страница 7
- Категория: Проза / Контркультура
- Автор: Владимир Сорокин
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 9
- Добавлено: 2019-05-07 12:25:45
Владимир Сорокин - Заплыв (сборник) краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Владимир Сорокин - Заплыв (сборник)» бесплатно полную версию:Остроумные и злые антиутопии… Изысканный и смешной сюрреализм и забавный, колоритный гиперреализм.Философские прозрения и великолепные игры на стилистическом, сюжетном и языковом уровне.Это – повести и рассказы Владимира Сорокина, легенды отечественной нонконформистской прозы, одного из самых скандальных и талантливых писателей нашего времени, сумевшего сказать новое слово в русскоязычном постмодернизме.
Владимир Сорокин - Заплыв (сборник) читать онлайн бесплатно
Шляпа, оказывается, лежала рядом, край ослепительно-белого стаканчика торчал из-под пепельно-серого ботинка, хлеб валялся возле нестерпимо голубого Автокорма.
Кротов бросился к нему, схватил, метнулся к шляпе – небо погасло и почти сразу вспыхнуло снова: Он – красно-синий, с жёлтыми искрами пуговиц, вытянулся в зелёном кресле. Кротов нахлобучил шляпу и, придерживая её, подставил Ему своё запрокинутое лицо: кресло стало крениться и вместе с ним – Он, с плеч Его посыпались серебристые погоны, голова поползла вниз, просела, затрещала и разлетелась огненными брызгами.
Кротов проследил за угасанием последних, устало отставших огней, сунул хлеб в карман:
– Закономерность не в этом! Мы к распаду непричастны… Закон… Закон требует, а не мы…
Над головой ослепительно взорвался оранжевый шар, протяжный треск настиг его (так, наверно, боги рвут свои хитоны), расправились блёстки огромной плоскости – Он – в зелёном кителе, коренастый, уперевшийся в город близко посаженными глазами, коротковолосый, узколоб… О, Бооооже!
Кротов замер, присев на сухопарых ногах: левое ухо, Его ухо, ухо, так похожее на съёжившуюся дольку апельсина, ухо, тугие складки которого Кротов вынес ещё из детской памяти, ухо, отлитое в золоте, в бронзе, в стали и в чугуне, вырезанное из мрамора и гранита, из алмаза и янтаря, ухо, не имевшее пространственных границ, разрастающееся с поверхности маковых, рисовых и пшеничных зёрен до километровых транспарантов, ухо, овальный контур которого множат миллионные тиражи, рисуют и лепят художники, описывают писатели, заученно выводят карандаши школьников, – отделилось от искрящей головы, отошло в сторону, вспыхнуло, съёжилось и рассыпалось поспешными звёздами, а Он – сжатый яростным жёлтым окаёмом, ещё горел, ещё парил над городом – безухий и строгий, и лишь когда стал разваливаться на лихорадочные блёстки, оседать, сыпаться и искрить – до Кротова в полной мере дошло то, ЧТО сейчас случилось, ЧТО произошло – тьма свалилась на него, и он окостенел, врос оледеневшими ногами в землю: собралась в сознании вся длинная, отлаженная цепь смутно известного ему аппарата, весь многотысячный штат управления разноцветными огнями салюта (каждый человек отвечает за свою звезду!), и так же, как ухо от упрямой узколобой головы, отслоилась, отошла от этой серо-зелёной, тщательно обученной массы горстка безрассудных смельчаков, управляющих ухом, и встал перед его глазами аккуратный цветной снимок, мельком показанный ему высокопоставленным клиентом, угреватую спину которого он так добросовестно мял по субботам: обложенная кафелем замера, высокая, похожая на сплющенного муравья машина и в её холодно поблескивающей голове – голый, изощрённо защемлённый человек, обезумевший глаз которого (другой заслонён порывисто изогнутой штангой) намертво и навсегда врос в естество Кротова так же прочно, как давно вросла вот эта одинокая, холодная, самая яркая и самая высокая звезда, которую он – ослепший и тяжело дышащий – принял в первую минуту окончательной тьмы и темноты за непогасший остаток салюта.
1978 г.
Ватник
Но он по-прежнему висит в правом углу большой комнаты – между полупустой книжной полкой и башнеобразным нагромождением трёх грязных аквариумов.
За пыльными стёклами в мутно-зелёной воде вяло шевелятся рыбки какой-то невзрачной серийной породы, сонно вплывая и выплывая из трёх его отражений и регулярно сводя меня с ума своим ленивым спокойствием. Возможно, рыбки – единственные существа в нашей маленькой двухкомнатной квартире, которые по милости Божьей начисто лишены возможности чувствовать его присутствие и не видят ни чудовищно вспухшего плеча, ни провисших до пола рукавов, не слышат запаха его засаленного воротника, не вздрагивают по ночам от треска и шороха стены, готовой выпустить согнувшийся под его тяжестью гвоздь.
Каждое утро, на ощупь сбрасывая с себя непослушное одеяло, путаясь во взбитой очередным ночным кошмаром простыне, я приподнимаю взлохмаченную голову и, повернувшись к нему, долго покачиваюсь на онемевших руках, не смея разлепить сонные веки. И каждый раз через осколки разрушенного сна, сквозь лихорадочную рябь цветовых пятен проступает, открывается в моём сознании с детства знакомая композиция: книжная полка повисает слева, аквариумы – справа, внизу поспешно собирается жёлтый щербатый паркет, потрескавшийся, бесконечно далёкий потолок спускается сверху, а посередине (о счастье, о утренний глоток белой свободы!) – ничего. Ничего! Только чистая вертикаль угла да не полинявшие ещё цветы зеленоватых обоев…
Обычно один глаз не выдерживает, и бесформенная тёмно-бурая тень на мгновение повисает между полом и потолком, заставляя другое веко растерянно заморгать. Здесь и происходит то ежеутреннее наложение, что так легко прогоняет из моей головы остатки сна: тёмно-бурое пятно после нескольких колебаний занимает место того божественно-белого Ничего, безжалостно раздвигает рисунок обоев и плотно втискивается в угол.
Мои руки перестают дрожать, я выпутываюсь из тёплой, раскисшей постели, встаю на холодный паркет и, изрядно поломав тело столбняком зевоты, вхожу в мою утреннюю реальность.
Она начинается с путешествия меж каверзных, сумрачных углов непроснувшихся вещей в глянцево-плиточный Эдем совмещённого санузла, с запаха хлорки и непросохшего белья, с необъятной раковины выеденного ржавчиной унитаза, с кривой водяной струи, с вялой щетины полупрозрачной зубной щётки и остро колющей моей, с сумбурного дверного царапанья деда:
– Скоро ты? Скоро, а?
Сливной бачок надсадно ревёт, зубная щётка тычется в треснутый, забрызганный белым стакан, в круглом зеркале пляшет моё помятое лицо.
– Скоро ты? Скоро, а?
Скоро, скоро. Исчезает кривая струя, засыпается торопливыми каплями; растирая по щекам остатки махрового полотенца, откидываю крашеный клювик крючка – трясущийся дед пролезает сквозь меня, а я – притворно бодрый, с меловым привкусом зубного порошка во рту – возвращаюсь в сумрачную комнату, где из правого угла тёмно-бурое чудовище посылает мне своё ежеутреннее приветствие – глухое чёрное О! круглого, до блеска засаленного воротника.
Да. Он кажется мне тёмно-бурым. Я говорю «кажется», потому что не знаю его настоящего цвета. Дед утверждает, что он светло-серый, отец (он сидит сейчас на продавленной кровати, протирая глаза) говорит, что ватник темновато-жёлтый, мать вообще не может сказать о его цвете ничего определённого, а мой пятилетний брат кричит, прыгая на одном месте, что он – синий! синий! синий!
Иногда я пытаюсь представить его таким, каким видят они – светло-серым или синим, но от этого степень его чудовищной нелепости нисколько не уменьшается – ватник, получив налёт какой-то угрюмой романтики, продолжает распирать угол синим пятном, но по-прежнему вспухает его плечо, мягкие, безвольные трубы рукавов тупо тычатся в паркет, рваные замызганные полы… Впрочем, почему – рваные?
– Это мысли твои рваные! И голова твоя дырявая!
Когда дед произносит эти слова, его худое, изломанное, словно лаконичная металлическая конструкция, тело окостеневает и еле заметно вздрагивает, а бледное, невообразимо узкое, как топор, лицо прицельно тянется в мою сторону:
– Ватник совсем новый, понятно?! Если ослепли вы, то я пока ещё зрячий! Зрячий! Ишь, как просто – «старый»! «Рваный»! «Облезлый»! Да вы цены вещам не знаете! Да и сам ты погляди… – Он начинает дрожать сильнее, цепко хватает меня своими жёлтыми костяными пальцами, подтягивает к ватнику и, лихорадочно тычась руками в расползшиеся, гнилые нити, через которые лохмато лезет бурая вата, остервенело шепчет мне в ухо:
– Новый ведь! Новааай! Неношеннааай! А если и ношен – немного! Чуть-чуть! Понимаешь? Чуть-чуть! А выии – выкидывать! Эххх выыыии… – Он отстраняется от меня, блестит полными слёз глазами: – Не умеете вещи ценить. Что имеем – не храним, потерявши – плачем.
И, неожиданно напрягшись, снова заносит надо мной бледный топор своего лица:
– А ведь быстро осмелел ты, сссукин сын! Ума-то, ума набрался, ишь! Смотри, доумничаешься, интеллигент вшивый…
Я думаю, когда-нибудь он не вытерпит и в очередную минуту гнева, в страшное мгновение ничем не уталяемой ностальгии по бесконечным, гулко ловящим грохот марширующих колонн площадям, по идеалогически обновлённым фронтонам и полированным постаментам рассечёт наконец своим старым морщинистым колуном меня, братишку, мать, отца…
Нет. Отца оставит.
– Дети и ты, Фаина, поймите – всегда легче критиковать, чем строить. Выбросить или сломать вещь проще, нежели сконструировать или сшить.
После этих слов отец – круглый, белый и мягкий, словно готовое к выпечке тесто, – неслышно подходит к ватнику, осторожно приподнимает огромный хобот рукава и, косясь на угрюмо сгорбатившегося в углу деда, выпускает из-под мягких рыжеватых усов белые бархатные шары. Они лениво догоняют друг дружку, беззвучно сталкиваясь, слипаются в глухой сонный ком:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.