Эфраим Баух - Ницше и нимфы Страница 4
- Категория: Проза / Историческая проза
- Автор: Эфраим Баух
- Год выпуска: -
- ISBN: нет данных
- Издательство: -
- Страниц: 125
- Добавлено: 2018-12-23 22:19:14
Эфраим Баух - Ницше и нимфы краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Эфраим Баух - Ницше и нимфы» бесплатно полную версию:Новый роман крупнейшего современного писателя, живущего в Израиле, Эфраима Бауха, посвящен Фридриху Ницше.Писатель связан с темой Ницше еще с времен кишиневской юности, когда он нашел среди бумаг погибшего на фронте отца потрепанные издания запрещенного советской властью философа.Роман написан от первого лица, что отличает его от общего потока «ницшеаны».Ницше вспоминает собственную жизнь, пребывая в Йенском сумасшедшем доме. Особое место занимает отношение Ницше к Ветхому Завету, взятому Христианством из Священного писания евреев. Странная смесь любви к Христу и отторжения от него, которого он называет лишь «еврейским раввином» или «Распятым». И, именно, отсюда проистекают его сложные взаимоотношения с женщинами, которым посвящена значительная часть романа, но, главным образом, единственной любви Ницше к дочери русского генерала Густава фон Саломе, которую он пронес через всю жизнь, до последнего своего дня…Роман выходит в год 130-летия со дня смерти философа.
Эфраим Баух - Ницше и нимфы читать онлайн бесплатно
Сумеречное сознание может родить великие тексты и открытия.
Помрачение сознания тянет к смерти.
Живу в тесном мире снов, подступающих гибелью вплотную, со всех сторон. Можно ли при этом не удивляться мужеству человеческого существа?
Вчера во сне возникло какое-то уютное кафе в Турине. Оно почему-то было залито ослепительно желтым светом, напоминающим освещение больничных или операционных палат. Притаившееся во тьме безумие жадно взирало на этот свет своей бездомностью и нищетой. Именно этот лихорадочный взор вносил в атмосферу почти домашнего уюта кафе ощущение конца света, надвигающегося ослепительными взрывами звезд в ночной мгле. Я бежал из кафе, спасаясь от несущегося за мной безумия.
Часто снится пустыня — столь осязаемо, в деталях, как я себе ее представлял в воображении. Она зовет меня из сжимающей скученности, и это остро ощущается, как тяга к собственной неразгаданной сущности.
Львиный ров — львиный рёв.
И я, Фридрих Вильгельм, реву, не слыша самого себя, но чувствую себя брошенным на погибель в львиный ров пророка Даниила.
В последнее время чаще и невыносимей наступает минута удушья, и мгновенно возникает мысль: переживу этот миг, и жить мне долго.
Да, я строптив. А весь окружающий меня мир — не столько укрощение, сколько упрощение строптивых.
Когда лежишь, обессилев, в этой теснине, пропахшей смрадным дыханием соседа и запахом мочи, понимаешь, что с тобой вместе, всё вокруг начинает разрушаться само собой.
Сколько бы ни выдумывали и не искали наитие в душе, позволяющее смириться со смертью, приладить к ней сознание, выкинуть ее из памяти, представить ее сладостным сном забвения, потрясает она единственным — оголенной своей бессмысленностью.
Предшественник
8Когда некий миг из прошлого превращают в икону, это попахивает новым идолопоклонством. Единственная правда во всей этой фанаберии — Распятый за наши грехи: еврейская идея — пострадать за других, озвученная пророком Исайей.
И хотя сам я высмеиваю идею греха — первородного или обретенного, но требует же объяснения, почему я распят на своих болезнях, на предательстве собственного тела, а теперь и разума.
Он, страдалец, мог, не моргнув, провозгласить себя сыном Бога, или молча, но с пониманием, принимать, когда окружающие назвали его сыном Бога. А ведь он — человек.
Почему же я, в бездне своих страданий, не могу это сделать?
Если нет, то где же абсолютная справедливость?
Да, о каждом человеке говорят — сын Божий. Но лишь один Он сумел вбить в разум мира людей, что это не просто оборот речи, а истина?
Да, силой своего гения я сумел несколько расшатать неколебимость этой истины.
Но какой ценой?!
Я теперь подобен дотлевающему окурку в луже собственной слизи.
Я — полуслепой, почти глухой, слышащий голоса, каждый миг на грани жизни и смерти. Может ли нормальному человеку, а не отлученному демону принадлежать этот невыносимо пронзительный, сверлящий уши и души, голос? Да только Косой с косой!
Почему я, обладающий таким умом, столь физически немощен?
Не отстает от меня мысль, что Кто-то выпустил меня на этот свет подопытной мышью.
Можно ли жить в этом частоколе вопросов, которые страшнее стен этой тюрьмы, внутренних и внешних, не отстающих и внезапно настигающих припадков безумия?
Может, грех мой в том, что, восхваляя сильных зверей в человеческом облике, обладающих скорее физической, чем душевной, силой, а, значит, и правом проливать кровь слабых, сам принадлежу к больным и слабым от рождения.
Предавая этих немощных, предаю себя?
В окружении всеобщей фальши я призываю к честности в признании, что жизнь — это воля к власти. Но честен ли я с самим собой? Мгновениями мне кажется, что я еще более фальшив, что именно этот разлад во мне, этот расширяющийся разрыв в моей душе несет меня, как щепку или окурок, в безумие, в безмолвие, в долгое молчание. И все это равносильно существованию живого трупа.
Слишком уж много я наговорил. Неужели недержание речи — мое проклятие?
Ведь не зря я столько раз пытался сбежать в музыку.
Даже в минуты приближающегося безумия единственное мое спасение — бежать к роялю, как тогда, бег к роялю в публичном доме в Кёльне стал, быть может, началом моих болезней, а затем и безумия. Так считают некоторые эскулапы и мои добросердечные враги.
О, у меня хороший, хоть и весьма избирательный, слух. Да они и не стесняются обсуждать и осуждать меня при мне. Я же помешанный. У меня, по их мнению, прочный набор ощущений и звериных порывов, изобличающих во мне умалишенного. Да и все мои книги, и разговоры убедили их, обладателей редкими неразвитыми извилинами, что я вообще давно существую вне человеческого рода, этакий редкий врачебный экспонат.
В минуты просветления читаю-перечитываю собственные книги. О, боги, всё о себе и о себе. А на стопки книг у моей постели эскулапы смотрят как на еще одно доказательство моего помешательства.
Неужели долгое прозябание моего гения в безвестности сделало и меня мстительным, открыло во мне, считающем себя принадлежащим к высшей касте, ужасную правду, что, по сути, я принадлежу к низшей завистливой касте интеллектуальных рабов?
Неужели я подобен Шопенгауэру, из зависти к славе Гегеля, и все же справедливо, называвшего его шарлатаном?
Пора привыкать к самому себе поставленному мной диагнозу: придется мне еще долго жить тупым и мычащим животным. Приготовиться к этому невозможно.
Единственный выход — прекратить мычание, уйти в молчание.
Онеметь, окаменеть!
Мне в наказание — многолетний вынужденный обет молчания!
И вот здесь подсуетится моя сестрица, выиграет в беспроигрышную лотерею, — сделает из моего молчания весьма прибыльное дело.
Поделом мне! И растянется на годы финита ля комедия!
Но самая большая беда в том, что все, мной написанное, каждая мысль, — с утверждающей агрессивностью моего характера, в физических муках и, главное, в сомнениях и колебаниях после каждой пришедшей мне мысли, преследующей меня, как гончая, будет извращено. Стараниями моей сестрицы, ничего не смыслящей в философии, но зато весьма расторопной во лжи во имя прибылей, мое имя станет знаменем пруссаков-юнкеров, поклонников Вагнера, антисемитов всех мастей, которых в Германии пруд пруди, и будет восприниматься, как истина в последней инстанции.
От этой мысли хочется тут же закрыть глаза навсегда.
Так преступно неосторожно выпустить джина из бутылки.
Прогулка
9За окном вторая половина января. На календаре, в коридоре, залапанном нечистыми пальцами обитателей Дома, — двадцать второе число, год тысяча восемьсот девяностый. Мороз и солнце.
Петер Гаст, композитор и музыкант, близкий мне человек, переписывающий для меня отличным своим почерком мои книги, посетил меня вчера здесь, в психиатрической клинике, в моей палате на втором этаже. Что-то в нем есть внушительное, так что охранник сразу же его пропустил ко мне. Мой друг Петер, всегда заботящийся обо мне, принес оладьи, но я даже не прикоснулся к ним, чтобы пальцы мои не покрылись жиром, а я ведь хотел исполнить для него импровизацию на рояле. Мы спустились в небольшой зал, где стоит инструмент. По-моему, он был потрясен моей игрой. Мне же смешным и грустным было его потрясение тем, что в моей импровизации не было ни одной фальшивой ноты. Смутившись, он стал расхваливать утонченность моих вариаций, сменяемых гневными фанфарами в стиле Бетховена, переходящими, как он выразился, в медленные размышления, полные нежности, мечтательности и сумеречной вечерней печали. Петер очень жалел, что не захватил с собой фонограф.
Во время прогулки с ним вне этих опостылевших мне стен, Петер сказал, что он видит значительное улучшение в моем состоянии, и даже намекнул на возможность того, что я притворяюсь сумасшедшим в духе суждения Бодлера, говорящего, что единственный путь сохранять нормальность — сбежать от буржуазной культуры в сумасшедший дом. Гаст первым напомнил о Байроне и его сестре Августе, которых отвергло общество.
И тогда я сорвал завесу с моих размышлений и представил его потрясенному взгляду отверженного, опального Ницше. Только с этого момента дорогой Гаст стал думать, что я действительно сумасшедший, и я помог ему в этом убедиться, похлопав по бокам незнакомца, глядящего на нас.
Не раз я выражал мнение, что истина — это знаменитая Саломея — никогда не сбрасывающая седьмую шаль. Нагая, без стыда, в безумии убийственной жажды крови, она требует, чтобы ей преподнесли на подносе голову Иоанна Крестителя, и получает его. Желательно, чтобы миру не стало известно — во всяком случае, пока сестра Элизабет жива, — что она играла в драме моей бурной жизни ту же роль, что Августа в жизни Байрона.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.