Иван Гончаров - Заметки о личности Белинского Страница 2
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Автор: Иван Гончаров
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: нет данных
- Издательство: неизвестно
- Страниц: 6
- Добавлено: 2018-12-24 22:26:51
Иван Гончаров - Заметки о личности Белинского краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Иван Гончаров - Заметки о личности Белинского» бесплатно полную версию:Иван Гончаров - Заметки о личности Белинского читать онлайн бесплатно
И вот эта нервозная, впечатлительная и раздражительная натура, при слабости легких и вообще хрупкости организма, - убила, сожгла этого человека. Я застал, как он очевидно догорал в борьбе, не только со всем враждебным, чем обставлена была его жизнь (как и жизнь почти всех более или менее в то время, и в том кругу), но он не совладел с хаотическим состоянием собственных сил, в которых никогда не было равновесия, не только на какой-нибудь более или менее продолжительный период, на год, на полгода, например, чтобы успокоиться и отдохнуть: но выдалась ли и такая неделя когда-нибудь, чтоб он не истерзался чем-нибудь до истощения и упадка сил!
Если ничего не приходило извне, он хватался за свои постоянные и любимые, большею частью недосягаемые идеалы, общие и вечные вопросы о той или другой свободе, о низвержении тех или других старых кумиров, и никогда ни от чего не отдыхал, потому что покой вообще не свойствен натурам нервным, даже и не в его роли и не при его значении. Надо еще удивляться, как при этой непрерывной напряженной работе умственных и душевных сил в таком скудельном сосуде жизнь могла прогореть почти до сорока лет!
Поэтому сваливать преждевременный конец его на что-нибудь другое, кроме этих разрушительных и жгучих свойств его натуры, непрестанного брожения и горения которых не выдержал бы и другой, не такой хрупкий сосуд - и несправедливо, и неверно! Как тогда старались, так и теперь все еще стараются сваливать вину то на одного, то на другого из журналистов, обременявших непосильною работой Белинского. И сам он, хотя жаловался иногда на утомление и мечтал, как я сказал выше, о независимом положении, о покое, но эти редкие мечты были, так сказать, общими местами жалоб, какие приходят на ум и на язык каждому из нас среди спешных или утомительных занятий.
Да и возможен ли отдыхающий Белинский? Без непрерывной работы, без этого кипения и брожения вопросов и мнений, вне литературной лихорадки, - я не умею представить себе его. Когда его повезли за границу - он был сам не свой. "Хорошо ли вам было там?" - спросил я его по возвращении. "Пленение вавилонское!" Вот как выразился он про свое лечение и отдых.
Нет, ему необходима была его спешная, лихорадочная работа, - нужен и дорог был и свой маленький кружок, в своей семье, у очага, среди пяти-шести близких лиц, где он бился и трепетал природною своей жизнью, изливал потоки силы, служа своему призванию - и этим удовлетворял себя, и сам чувствовал эту свою силу, и давал чувствовать ее другим - этим наслаждался, этим только и жил, т. е. горячим лихорадочным писанием статей и еще более горячими, лихорадочными, иногда почти горячешными импровизациями в кругу близких лиц.
Это был не критик, не публицист, не литератор только - а трибун. Публичная его трибуна - в журнале; другая, необходимая ему, дополнявшая первую, совершенно свободная, где он был нараспашку, это домашняя трибуна, где он не только знал, но, так сказать, видел свою силу, поверял, измерял ее, любовался ею сам, глядя, как наслаждаются ею другие. От этого и были к нему ближе всех те, кто любил в нем больше всего его талант, даже больше, нежели его самого! Не допускать этого, значит не понимать хорошо натур этого рода. Самолюбие иногда грубый, иногда сдержанный, но всегда главный, а у многих и единственный двигатель деятельности, а часто и всей жизни. Я сказал уже выше, как умно и тонко высказывалось оно у Белинского - именно в благодарной симпатии к почитателям его силы.
Многолюдства, новых людей он не любил и избегал. Богатая натура его и чуткая впечатлительность не нуждались в количестве лиц и впечатлений. Свой внутренний мир и западающие туда редкие явления давали громадную пищу его неумолкающему и беспощадному анализу, и он едва справлялся и с тем материалом, который попадался ему, так сказать - на лету, случайно, или на который наводили его занятия по журналу. Он мало даже читал газеты, как-то одним ухом слушал внешние известия, которые занесет, бывало, то тот, то другой приятель, но во всем находилось всегда довольно материала на промежуточный какой-нибудь день или вечер между писанием статей. Все почти служило ему темой для более или менее тонкого, иногда бурного, или злого, или, наоборот, восторженного словоизлияния. Он маялся и скучал, ходя из угла в угол, когда не было подходящего собеседника: ему приводили новое лицо, т. е. недавнего, еще не привыкшего к нему знакомого, и когда, наконец, никого не было, кроме своих, устроивали партию в преферанс.
Если не было очередного, насущного материала, он из себя добудет пищу: придешь, бывало, а он вдруг заговорит, по-видимому, ни с того ни с сего (а, конечно, вследствие кипевшей в нем внутренней работы) о каком-нибудь, как помню однажды, например, "Прометее" Гете: и в эту минуту уже ничего выше этого "Прометея" не было! Или вдруг нападет на какой-нибудь авторитет, которому все привыкли слепо поклоняться, - и низвергнет его: не то так возьмет текущую новость, крутую административную меру, - и польются потоки речей, полные тонкого анализа, метких определений, горячих осуждений. Особенно ценсура подавала пищу его словесной критике. Чего тут не было! И в то же время он боялся шпионов, и сколько был доверчив к приятелям, даже ко всем вхожим к нему лицам, к которым привык, столько же боялся новых людей, косился на них, подозревая предательство. Между тем не могло быть лучшего доказчика на него, как он сам. Он на ухо каждому приятелю доверял все, что было у него на душе, и ребячески думал, что это тут и умрет. Ему даже в голову не приходило, что те в свою очередь передавали это, также на ухо, своим друзьям, и что сказанное им, почти всегда веское и ценное, непременно дойдет и до других, уже не дружеских ушей.
Что же бы делал такой человек в покое, т. е. в праздности, без своей трибуны в журнале и без этой маленькой аудитории около себя из десятка лиц, заменявших ему весь мир, признававших его и любивших, как человека, и как силу? Все равно, где бы ни было, при каких бы ни было обстоятельствах, - он всегда горел и сгорел бы: прежде всего в борьбе с ложью и грубостью около, вблизи, и потом в погоне за далекими, уходящими из всякого реального достижения идеалами. Вот его натура - вся!
Я не говорю, чтобы неприятности, потом нужды, теснота жизни, наконец страх, под которым жили и ходили все тогда, не имели своей доли разрушительного влияния на здоровье и жизнь его; но я положительно убежден, что без непрестанной, вулканической внутренней работы, которая рвала и жгла его организм, он перенес бы все остальное, внешнее. Он был обычной жертвой в борьбе крайнего своего развития с целым океаном всякой сплошной, господствовавшей неразвитости.
Способность его увлекаться, несмотря на его ум, многие опыты, лета, и особенно беспощадный и верный анализ, была изумительна и доказывала, до какой степени сильно он был одарен фантазией. Я не говорю уже о том, как юношески восторженно упивался он красотами известных капитальных, любимых им произведений, но он с любовью анализировал каждую мелочь в них, иногда впадая в ребячество до комизма! Стоит развернуть некоторые статьи, о Гоголе, где он говорит, или, лучше сказать, трепещет под его живым влиянием. Например, в статье о "Горе от ума", посвященной больше всего Гоголю, а не Грибоедову, что он говорит о гусаке Ивана Никифоровича: без смеха нельзя читать! "Великая, бесконечно великая черта художнического гения этот гусак!" - восклицает он с пафосом и пишет целую страницу о гусаке2.
Белинскому нередко приходилось стыдиться своих увлечений и краснеть за прежних идолов. Тогда он от хвалебных гимнов переходил в другой, противуположный тон - и не скупился на сарказмы, забыв прежнюю нежность к своим любимцам. Когда он в первые мои свидания с ним осыпал меня добрыми, ласковыми словами, "рисуя" свой критический взгляд на меня мне самому и заглядывая в мое будущее, я остановил его однажды. "Я был бы очень рад, сказал я, - если б вы лет через пять повторили хоть десятую часть того, что говорите о моей книге ("Обыкновенная история") теперь". - "Отчего?" спросил он с удивлением.
"А оттого, - продолжал я, - что я помню, чту вы прежде писали о С., как лестно отзывались о его таланте, - а как вы теперь цените его!" (А он тогда уже развенчал его и, сравнивая со всем, что появилось в литературе после, лишил его совсем прошлой, впрочем неоспоримой заслуги, как будто его и не было вовсе в литературе).
Мое справедливое замечание, сделанное мною, впрочем, вскользь, шутливым, приятельским тоном, неожиданно тронуло и задело его за живое. Он задумчиво стал ходить по комнате. Потом прошло с полчаса. Я уже забыл и говорил с кем-то другим, а он подошел ко мне и посмотрел на меня с унылым упреком: "Каково же? - сказал он наконец, указывая кому-то на меня, - он считает меня флюгером! Я меняю убеждения, это правда, но меняю их, как меняют копейку на рубль!" И потом опять стал ходить задумчиво.
Он, конечно, верил в то, что говорил, потому что он никогда не лгал, но это его объяснение было неверно. Он менял не убеждение, а у него менялись впечатления, и пока впечатление переживало в нем свой срок, оно поглощало его всего, он детски отдавался ему, употребляя на выражение его пером или словами всю свою силу, без пощады, до тех пор, пока не наступит в духе его реакция, работа анализа, и не охладит впечатления, или пока - как я выше сказал - само впечатление, своею ложью или грубостью внезапно не отрезвит его. Он спешил высказывать процесс действия самого впечатления в нем, не ожидая конца, - и от этого впадал в ошибки, разочарования и неизбежные противоречия. Собственно критический, более или менее стройный и проверенный взгляд являлся у него гораздо позже.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.