Алла Боссарт - Повести Зайцева Страница 2

Тут можно читать бесплатно Алла Боссарт - Повести Зайцева. Жанр: Проза / Русская классическая проза, год неизвестен. Так же Вы можете читать полную версию (весь текст) онлайн без регистрации и SMS на сайте «WorldBooks (МирКниг)» или прочесть краткое содержание, предисловие (аннотацию), описание и ознакомиться с отзывами (комментариями) о произведении.
Алла Боссарт - Повести Зайцева

Алла Боссарт - Повести Зайцева краткое содержание

Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Алла Боссарт - Повести Зайцева» бесплатно полную версию:

Алла Боссарт - Повести Зайцева читать онлайн бесплатно

Алла Боссарт - Повести Зайцева - читать книгу онлайн бесплатно, автор Алла Боссарт

Очень красивый чернокожий юнец напугал меня, неслышно, по-кошачьи подойдя и усевшись ко мне на широкий подлокотник. Привалился к моему плечу и, щекоча лысину тенью будущей бородки, капризно мяукнул: - Маа, убери Ёсико, ко мне с телевидения приедут, чего она там валяется... - Ко мне с телевидения, небось, не приходят... - проворчал профессор, когда мы остались одни. - Куда там. Мне ведь ровным счетом нечего сказать моему народу. Не то что этим пидорам! - Профессор! - я не поверил своим ушам. Да и глазам, наблюдая, как махнул профессор второй стакан неразбавленного. Он все ниже сползал в кресле, поднимая колени. Дело дошло до того, что, промазав локтем мимо опоры, Б. выплеснул некоторую часть третьего стакана себе на брюки. Я начинал опасаться, что эта пьянь сорвет мне переговоры со своей жилистой мадьяркой о полюбившемся мне сразу месте фотолаборанта. - Когда вы успели набраться, старина? - по мере того, как профессор на моих глазах скатывался в бездну делириума, я чувствовал себя все проще и вольнее. (Стоило, спрашивается в скобках, пересекать океан, когда эту любезную сердцу свободу без всякой статуи я мог вкусить, не выходя со двора, в любое время с любым слесарем?) Тут профессор совсем съехал с кресла и раскорячился предо мной на коленях. - Миша! - его красивое потасканное лицо было мокрым насквозь. - Миша, вы и ваши друзья - единственные живые люди в этом проклятом городе. Я... мне ведь и поговорить не с кем. Жена борется. Психоаналитик - этот просто с большой дороги. Но надо же человеку исповедаться?! А? Как вы считаете? Последний бродяга, бомж с помойки может облегчить душу, валяясь в грязи с себе подобными. Почему же я, уважаемый, состоятельный человек, лишен такой простой человеческой утехи? Согласен. Не за тем ли я сам приехал сюда? Однако, когда Б. сообщил, что намерен утешиться немедленно, не сменив штанов, - я встревожился. Исповедальный жанр смущает меня. Я никогда не читаю дневники и мемуары. В поездах дальнего следования до глубокой ночи курю в тамбуре, чтобы соседи по купе успели вывалить кишки без меня. Поэтому пьянствовать я предпочитаю в одиночку или с Батуриным, который тонко чует своим купеческим пятаком меру допустимого вскрытия душевных тайников. Некоторые любят выпивать на троих с кем попало. Не одобряю этой практики. Малознакомый собутыльник (как понятный мне стимул к внутренней свободе) хорош в случае его неподдельной цельнокройности, когда нет полостей для душевных тайников. Такие экземпляры редки и драгоценны. Профессор к ним не относился. Его нашпигованная грехами и обидами душа рвалась к моим ушам, как моряк - к портовой подруге. - Может, не надо? - пискнул я. Но Б., все так же сидя на полу и оглядываясь на дверь, уже шептал, столь горячо и невнятно, что я не улавливал и половины. Б. каялся в грехах, из которых тайный алкоголизм был, пожалуй, невиннейшим. Милашка посещал безумно дорогой притон, где отборную клиентуру обслуживали девочки от восьми до четырнадцати лет. Крал в супермаркетах. Пронюхал об источнике стартового капитала тестя, обувного магната: оказывая у себя на родине некоторые услуги коллаборационистскому режиму адмирала, старик, в то время молодой и способный аферист, сколотил порядочную кубышку. А как запахло жареным, сбежал на запад, пробрался в Америку и два года успешно спекулировал гнилыми кожами. Теперь ветеран страшно пекся о своем добром имени, и зять шантажировал его, как буратину. Было и еще кое-что, обнадежил мокрый от слез и виски Б. Борджиа... Но тут ввалилась Марица, привычным движением штангиста вздернула мужа в кресло и вновь прислала мне привет от Веселого Роджера. Еще некоторое время мы с усердием напрягали лицевые мускулы в отношении друг друга, но, поскольку мой распутный соотечественник, уронив голову на грудь, тяжко храпел, мне ничего не оставалось, как мысленно проститься с симпатичным жалованьем фотолаборанта и откланяться... Через пару дней, однако, пунктуальный Б. уведомил, что Марица готова представить меня хозяину. Назавтра я был принят на работу, - и стоит ли говорить, сколь бесспорным был этот повод для нашего соседа... Да и не страстною ли мечтой обмыть мое трудоустройство вдохновлялись его посреднические усилия? - цинично размышлял я. Гришка соорудила ностальгический стол: пельмени, огурчики, астраханская (именно!) сельдь, картошка. Водка, разумеется. Никакой вот этой местной дряни. Профессор едва не прослезился, однако вискаря своего всучил. - Эх, земеля, - обнял его за шею неосторожный купец Батурин (тоже не абстинент). - А помнишь ты, черт нерусский, как дома-то пили? - Это я нерусский? - обиделся земеля. - Да я, к вашему сведению, Рюрикович! - Но живейше все же заинтересовался: - А как? К а к ? Вот как, к примеру, вы, ребята, пили? С кем? Где? Что? И сколько? Словно юного любовника, профессора возбуждало не только обладание предметом, но и пересуды о нем. Мы легко утолили его любознательность. Наш с Батуриным опыт, хотя и длительный, разнообразием не отличался. - Но вот один наш кореш... - Батурин помотал взмокшим чубом. - О, это был большой художник. Репин. Тулуз-Лотрек. Вера Мухина! Мог мешать пиво, коньяк и портвейн с твоим вот этим поганым пойлом, а наутро шел на работу бледный, и только. Такой был доктор, земеля, не поверишь. У последнего хроника, бухаря подзаборного отобьет охоту. - Даже вас бы, старина, вытащил, - вставил я. - Пикнуть бы не успел, земеля, - согласился Батурин. Не сказать, чтобы профессор Б. одобрял обращение Батурина. Он все крутил головою, демонстративно поправляя галстук, как бы напоминал, что он уважаемый, состоятельный человек и закусывает с нами только из любви к родине. - Не вполне понимаю, - заметил он раздраженно. - Этот ваш коллега, он что же, сам алкоголик или лечит алкоголиков? - Да в том-то и штука! - закричали мы с Батуриным наперебой. - Он именно что сам алкаш! И в то же самое время лечит! Тем самым - с доскональным знанием дела! Врубаешься? - Лечит! - скривилась жесткая Гришка. - Небось уж всю рыбу вылечил своей проспиртованной требухой в Дунае или в Рейне каком-нибудь. - Не исключено! - радостно подхватил Батурин. - Или даже в Сене! - Ах, сено, сено... Этот запах... - затуманился профессор. - Вы знаете, друзья мои, что я больше всего люблю в этом городе? Центральный парк. Там всегда пахнет скошенной травой. Раньше я бегал там по вечерам, рысцой. Бежишь, небо выцветает, и этот запах... И кажется, друзья, что ты дома, в Пахре. Там тоже - как спустишься в сумерки к реке, такой дух от сена... - Се-на! Не Пахра, говорят тебе, а Сена. Тоже река такая, земеля. Или хоть в Женевском озере. Нажрался - и буль-буль по пьяни. - Я всегда говорила, что он плохо кончит! - кричала Гришка. - Это Россия! - кричал Рюрикович-профессор. - Друзья мои! Поверьте, я повидал жизнь! Только мы, русские, способны на такую тоску по родине! - Эх, земеля! Дай я тебя поцелую! - Ну а как, как он пил, этот ваш коллега? Ну, фор экзампл? Ну, фор экзампл, придет, бывало, на прием и встретит там свою чувиху неожиданно с другим. И кличет официанта: Кузька, шампанского! Тот несет поднос с шампанским, он хлоп-хлоп-хлоп, весь поднос, двадцать бокалов, один за одним - и к чувихе. И ее чувака, фор экзампл, за шкирку - и в окошко. А следом - чувишку. Вот так и пил. - Это удивительно! - смеялся профессор. - А как его звали? - Да Хлесталов. Так и звали: доктор Хлесталов. - Хм! - Б., прищурясь, рассматривал стакан с виски на свет. - Знал я одного Хлесталова. Только тот был писатель. В кавычках. Жалкий субъект. Типичный неудачник. Мы с Батуриным переглянулись. - Была у него одна скандалезная вещичка, наделала шуму... Но случайная слава - она уходит в песок, не правда ли, друзья мои? Его забыли. Когда он это понял, буквально полез из кожи, чтобы о себе напомнить. Прием там, презентация, банкет, - стоило ему появиться - тут же дебош. Хотя сам-то я имел счастье им любоваться, слава Богу, только раз или два... Однако ходили легенды... - Надо же, какое совпадение! - удивляется купец Батурин. - Довольно редкая фамилия, и - надо же, оба такие задорные люди! Я буквально заинтригован: что, земеля, что этот человек? Так по халявам и практикует? Я делаю другу знаки, но купец понимать меня не хочет, прямо-таки выпихивает нашего святого отшельника на тропу исповеди. - Я крайне страдаю от дефицита общения, друзья мои, - охотно заводит свою песню Рюрикович, и славная Гришка похлопывает его по рукаву и говорит "ну-ну-ну". - Такая тоска, ребята... А как я жил! Я жил, друзья мои, фе-е-ри-чес-ки! - Сосед горько улыбнулся и сделал крупный глоток. - Всего лишь пять лет назад... Вы знаете, друзья, что такое культуратташе в...? - Б. назвал маленькую европейскую страну (хорошо, очень хорошо, просто замечательно развитую), полную хороших кондитерских и первоклассных горнолыжных курортов. - Это, дорогие мои, песня жаворонка в летнем поле. К тому же накануне отъезда я женился... Нет, к счастью, не на Марице. На прелестной сироте из старого партийного клана. Студентка филфака, на пятнадцать лет моложе меня. Друзья мои, море любви омывало наш старинный особнячок на улице Роз. Я пишу стихи, жена ездит по магазинам, катаемся на лыжах. Званы в лучшие дома столицы, вот так. Машенька... да. Маша счастлива. Мне родина снится, в слезах обнимаю любимую... Открою глаза: я в раю, о чужбина моя! - это не вошло в сборник. Да, я жил в раю. Маша, Маша... Был прелестный праздник по случаю победы в региональной регате. Обед в старом замке, у бабушки капитана команды, баронессы. Персонал в ливреях. С хозяйкой, семидесятилетней красавицей, мы знакомы довольно коротко, играем в теннис. Одна походка... Профессор разошелся, пробует изобразить походку баронессы. Очень похоже, как скачет дельфин на хвосте по водной арене дельфинария. Внезапно его перекосило от ярости: - А эта моя вобла, - он ткнул бутылкой в потолок, как матрос в качку! Эстетический аспект секса унижает, мать ее!.. - Ты прав, глубоко прав, земеля, - одобрил Батурин. - Я тоже требую: Гришка, не топай, лехше, лехше ход ноги... Некоторое время сосед молча пил и подливал себе, вздыхая. Я видел, что воспоминания даются ему нелегко. - Да... - очнулся, наконец Б. - В общем, баронесса просит минуту внимания... "Среди нас - гость из России, известный русский писатель..." Нет, думаю, этого не может быть... Только не это! Белый смокинг, землистое лицо, рот кривой, глаза совершенно безумные. Собственной персоной. И так мне отчего-то тошно, друзья мои, такие охватывают мерзкие предчувствия... А рядом вскочила и пялится на него голодными глазами длинноносая пигалица, яхтсменка-советолог, умирает от гордости: такое диво приволокла. Кошмарный какой-то сон. Здесь, в раю, где баронессы и регаты, в этом доме с привидениями - и кто? С какой стати?.. Профессор Б. замолчал, в изумлении глядя на пустую бутылку. - Э, земеля, - Батурин слегка потряс его за плечо. - Расслабляйся, земеля, не горюй. Нам тоже не снилось с тобой корешиться. А я спросил, отчего-то волнуясь: - Ну так кто, кто же? - Я разве не сказал? Хлесталов, конечно. Несет ахинею про дружеское участие, которое приняла в нем, "русском изгнаннике", маленькая, но прекрасная страна... А потом указывает на меня и объявляет (а пигалица переводит), что рад видеть здесь своего соотечественника (спасибо, не земелю) Б. И дальше: "Я также рад случаю сообщить уважаемой компании, что господин, а вернее, товарищ Б., которому оказано в вашей чудесной демократической стране всевозможное почтение, долгие годы являлся внештатным агентом советского КГБ, или, как говорят у нас, стукачом". Переводчица замялась, но быстро обошлась крайне неприятным словом "провокатор". И прямо повизгивала от упоения. Потом я узнал, что она пишет диссертацию "Кэй Джи Би: формы и методы". Гробовая тишина за столом. И в этой тишине я кричу, опомнившись: "Ложь!" И тут же моя бедная Маша вдруг повалилась грудью на стол, как-то дико задергалась и побагровела. Это была такая жуть... Страх моментально заслонил всех хлесталовых. Я, помнится, истерически кричал: сделайте что-нибудь! И тряс ее, и почему-то страшно, грязно ругался по-русски. На тарелочке перед женой лежала черешня. Крупная, с райское яблочко, лаковая. Кто-то, поняв, наконец, в чем дело, резко стукнул Машу под грудью. Изо рта у нее вылетела здоровая ягода, Маша вздохнула и подняла ко мне мокрое лицо: "Он правду говорит?" Но Хлесталова за столом уже не было. Думаю, турнули подлеца. Сосед замолчал, обвел застолье надменным взглядом и опрокинул который уже стаканчик. Я заметил, что он опасно съезжает со стула. Однако поднатужился земеля - и досказал свою историю. Вкратце она имела такое завершение. Он прослужил еще полгода, несмотря на улюлюканье прессы, типа: "Русский писатель обвиняет русского чиновника в связях с КГБ!" И все бы ничего, да Маша после приключения в замке совсем одичала и вскоре завела любовника, французского певца, наркомана. Б. вынужден был развестись. Его имя второй раз запрыгало по газетам... Тут уж великая держава не стерпела. Из рая Б. отозвали. Но от родного бездорожья и братания он поотвык. Познакомившись в горах с американской туристкой венгерского происхождения, не стал тянуть роман, моментально женился и уехал с ней сюда, на остров Манхэттен. Где, собственно, и пристрастился к своему другу с квадратным дном и запахом перепревшей соломы. О Хлесталове известий больше не имел. Вот только недавно знакомая журналистка с радио "Свобода" (которая - не свобода, а журналистка - отчасти скрашивает невеселую американскую житуху) насплетничала ему, что Хлесталов залетел вроде в Чечню, после чего много кричал, в том числе и по "Свободе", и окончательно свихнулся. Теперь он находится вроде бы в том самом учреждении, возжегшем его на первый литературный опыт. И никого, по словам Марго, видеть не хочет. Заверещал зуммер. На всю комнату, так, что даже русский купец Батурин разобрал, Марица прокаркала, что прибыли папаша, престарелый хортист мистер Сильви, и желают иметь встречу с зятем. Раб Божий Эта идиотская история случилась в деревне "Приветы Ильича" через год после того, как наши козлы-людоеды обосрались с Чехословакией. Как раз Витек, морда оккупационная, сосед мой по даче, вернулся из армии. Ну как, освободитель, живьем братишек давил или уж так, после "калашникова" дохрумкивал? Обиделся, сунул по челюсти и ушел в свой курятник, чуть калитку с петель не сорвал, не стал ждать, пока я зубы соберу. Ну а вечером заруливает к нам на поляну, с бутылкой, в джинсах чешских, безрукавка карман на кармане: на плечах, под мышкой - штук сорок... А наши пацаны: треники с пузырями на коленях да "техасы" из "Рабочей одежды". Ну, подвинулись, налили. Губу у меня раздуло, но я ничего, лыблюсь в харю его сволочную и опять - ну ничего поделать не могу, так из меня и прет: чего, мол, кореш, за Пражскую весну, за мир-дружбу? "Мало тебе, Михуил? Не жадный, могу добавить". И скалит свою клавиатуру, а зенки на копченой морде белесые, в белых ресницах, как у теленка, радостно вылупил - но не на меня. А на Машку Турманову, прынцессу нашу, генеральскую дочку - та еще сука, что она, что папашка ее. Мария Гавриловна, надо сказать, была у нас редким гостем. Она и к батюшке-то в усадьбу наведывалась за лето раз пять-шесть. Зато зимой торчала тут по неделям. Я тоже зиму в "Приветах" любил: тихо, снег скрипит, идешь на лыжах, в лесу ни души, на деревьях - словно вязаные салфетки, как у тетушки моей по всей комнате. Натопишь в доме, картошки нажаришь, чаю заваришь прямо в кружке и антоновки туда - тоню-усенько... И сиди, кури, пиши себе, читай... В один январь, образцово лютый, когда тонкий яблоневый сучок тронешь обломится со звоном, как стеклянный, - хатенку мою заметало ночами до окна. А меня по плечи замело письмами. Пушкина. Время не двигалось. День и ночь болтался я, как елочный шарик, в сплошном густом кайфе. Завалишься после леса на вытертый продавленный диван, один валик - под голову, другой - под ноги в сухих шерстяных носках, пальцы ломит, покалывает, отпускает с мороза; Ганя, Ганнибал, котяра мой феноменальный, всей тушей - на грудь, башкой под челюсть, тарахтит от наслаждения, как буксирный катер. И Пушкин этот, стервец, пишет мне, как из армии, пишет беспрерывно, по пачке в день, как же им жилось в кайф без телефона, как мне в тот январь. Сессию не сдавал, взял академку. Приезжала Наташка, катались на санках, а потом целовались под одеялом до полного размягчения мозгов, обнимались, как борцы, ребра трещали. Но дать, дуреха, так и не дала. Боялась. Ну а если б и дала - чего бы я с ней делал? Ей восемнадцать, а мне и не исполнилось. Правильная, ясная была зима. Неугасимая. С метелями и великолепными коврами. На санках катались... И эта блядища Маша. Что она там делала за своим тесовым забором - пес ее знает. Но визг стоял по ночам такой, что Ганя мой краснел. Раз иду, калитка нараспашку, по участку носится голяком Машка Турманова, босая, по снегу, а за ней - чувак двухметровый. И только по его хозяйству с хорошее полено видать, что тоже - в чем мать родила: зарос детина черным волосом от носа до щиколоток. Эта обезьяна гогочет, и Марья Гавриловна, ундина-трижды-судима, заливается, розовая вся, распаренная, как из бани. Да как раз, пожалуй что, именно из бани. Короче, Витек Машку отметил, и сигнал его был, понятное дело, принят. И стал он на генеральскую дачку похаживать. И Гаврилка, Гаврила Артемидыч, хозяин, военная косточка, как он себя называл, штабной барбос с брюхом через ремень, в галифе на подтяжках и старых черных штиблетах без шнурков, - не прошло и недели: бросает огород, солдатиков персональных, что по наряду тянули ему канализацию к новой трехэтажной хибаре, - и, обтирая о грязное хэбэ землю с рук, идет к калитке и еще издали курлычет: здорово, солдат, привет Победителю! По первому разу как тот сунулся, Гаврилка на него, конечно, по своему обычаю, шланг наставил: чего надо? Кто звал? Но Витек предъявляет домкрат и деревянный ящик с инструментом: прощенья просим, товарищ генерал, Марья Гавриловна сказала задний мост глянуть! И так каждый день. Телевизор подстроит, насос подтянет, а потом за чаем и наливкой всесторонне обсуждает с генералом нашу миролюбивую внешнюю политику и своевременные вспомогательные действия в Восточной Европе. К августу Гаврила Артемидыч смотрел на Витька как на решенного зятя, о чем объявлял без стеснения даже и при гостях - таких же старых отставных барбосах и полканах под стать себе. "А это вот наш Виктор, стало быть, Победитель!" - и поднимал два кургузых пальца. А полканы громко хохотали, и красная от водки и солнца генеральша Курова непременно норовила крепко припечатать Марью Гавриловну по заду и пошутить басом: "Кого ж он победил, такой зубастый, а, Мусечка?" И узко переплетенные стекла веранды дребезжали от артиллерийского смеха. В конце лета Витек устроился на работу в райком комсомола. Инструктором по строительству. То есть сперва он вернулся было в свое СМУ, откуда его призывали и где он успел за месяц после распределения заколотить на прорабской должности пятьсот рублей. Будущий тесть как практический тактик одобрял такую товаристость, но Маша стратегически вспомнила хорошего знакомого из Промстроя, его прочные возможности на уровне прокуратуры - и доступными ей способами убедила Победителя начать с малого креслица во имя большой карьеры. Через полгода толкового инструктора забрал строительный отдел ЦК ВЛКСМ. И пошли-поехали с музыкой и рапортами голубые города без роду без племени, всякие Небрежные Челноки да Комсомольские Осколки, Целино-грязь, да Байкальск, Енисейск, Амурск, Ангорск, Печоринск, Онегинск и БАРАБАМ этот адский. Бессмысленное и беспощадное продувное новье, заселенное авантюристами, алкоголиками, матерями-одиночками, ворами и безмозглыми энтузиастами. И с этими мутантами Витек, хрустя битым стеклом, шагал от объекта к объекту в направлении светлого будущего, пробиваясь сквозь метель ведомостей и смет, и принятые корпуса сбрасывали напряжение за его спиной, давали вольную осадку, шли трещинами и осыпались в пыль. А в жизни Маши Турмановой, внешне по-прежнему бесформенной (жизни, а отнюдь не Маши) и угорелой, хотя и сориентированной довольно вялым вектором на ожидание законного брака, - случилась одна встреча, указавшая Марье Гавриловне не слишком тернистый путь к духовному обновлению. Наши "Приветы" кончались рощей. За рощей протекала пересыхающая речка Жабря, и на том берегу стояла деревня Жабрино. В этой деревеньке на тридцать дворов чудом уцелела и стараниями местного батюшки была возвращена приходу церковь. Батюшка, отец Дионисий, год как из семинарии, молод был, энергичен и абсолютно несгибаем. Жил со спокойной верой в свое предназначение и с женой, тоже Верой, лет на семь постарше мужа, кротости почти юродивой, матерью пятерых детей: шестнадцатилетнего травника, богатыря и рукодела - от первого брака, междубрачного девятилетнего математического гения и трех девочек от Дионисия: пять, три и полтора. Я-то знал Дионисия еще студентом архитектурного института. Он дружил с моим братом и славился исключительной лютостью до баб. В любую красивую девку в метро или на поверхности можно было ткнуть почти безошибочно, а в коридорах пряничного МАРХИ просто наверняка - как на окученных неутомимым Денисом. На четвертом курсе на практике в Загорске он встретил Веру Петровну Воропаеву, бывшего своего преподавателя, блестящего ученого: написанную в двадцать четыре года кандидатскую по теории фресковой живописи засчитали как докторскую. Требовались кое-какие незначительные формальности в ВАКе. И на этом этапе Вера Петровна пропала. И обнаружилась спустя пару лет в загорских мастерских, где обучала семинаристов стенной росписи. Ее детский взгляд всегда снизу; редкая улыбка, словно дорогой подарок; голос, густой и теплый, точно общее неуловимое марево звуков над летним лугом; стройные, простые, отшлифованные слова, произносимые в этих координатах, сначала привели Дениса в восторг, который он ошибочно принял за привычную реакцию. Но вскоре с изумлением обнаружил, что восторг распространяется как-то исключительно на душевную сферу, оставляя половую (и вообще материальную) в полном покое. Потребность слушать и видеть Веру постоянно - завладела Денисом вроде безумия. Они поженились. Снимали комнату в Загорске, Денис учился реставрационному делу. Родилась первая дочка. И Денис понял: служение Вере, детям и искусству есть выражение до сих пор не распознанной им главной цели. Вера со своими взглядом и голосом и, главное, со своим сигнальным именем явилась ему, конечно, прямым указанием. И вот усатого, порядком уже к его двадцати двум поношенного дядьку, словно Ломоносова среди отроков, Дениса с огромной неохотой приняли в Загорскую семинарию. Через четыре года среди трех соискателей он ожидал направления на место опочившего батюшки в благополучный приход недалеко от Серпухова. В ночь перед рукоположением ни с того ни с сего ему вдруг приснилась жабринская церковь. Когда-то мы с братом водили его туда, показывали, как гниет "Покров на картошке". В ту осень он как бы даже малость тронулся на этом полуразваленном, со сбитым куполом, ободранном и загаженном изнутри близнеце нерльского шедевра. Часть курсовой по храмовой православной архитектуре XII-XIII веков, главу "Храмы крестово-купольного типа" он писал, не вылезая из жабринского овощехранилища. И, уступив серпуховского "Николу", принялся отец Дионисий писать прошения. Ильичевский район принадлежал к Загорской епархии. Набив портфель письмами епископата и районного начальства (с мозгами, в силу, вероятно, близости святых мест, не совсем обескровленными битвами за урожайность надоев в расчете на бессмертную душу вымирающего населения при коэффициенте ноль целых четыре сотых процента родительного падежа крупного рогатого колорадского жука с учетом умеренно-северных надбавок за его вредность как отказывающегося размножаться в зоне и климате несжатой полосы), - о. Дионисий пошел обивать пороги: советские, синодальные, партийные. Он дал обет не есть белковой пищи, не брить бороды, не стричься и не касаться плоти жены своей. Испепеленного постом, заросшего буйной черной кудрей попа заприметили во всех кабинетах патриархии и облисполкома. Его боялись, как натурального огня: опасались за бумажное имущество, деревянную обшивку и легкий сборчатый шелк на арочных окнах. По тому раскладу не так уж ему долго оставалось до ловкого укола в предплечье и с воем и ветерком бешеной прогулки чрез клубок улиц на шоссе с нейтральным названием, где, вялого и спеленутого, ну чисто дите неразумное, отца Дионисия, так и не получившего прихода, швырнули бы на жесткий верстак, застеленный драной простынкой в ржавых пятнах, - и корячься, батюшка, под галаперидолом, покудова все свои дурацкие мозги не выблюешь. Но встретился ему на счастье (или на вечное мытарство, не нашего ума это дело) - в сумраке коридоров один матерый архимандрит в чине полковника, лицо близкое к патриарху. И пожалел фанатичного Дионисия. Или по многопрофильной многоопытности своей понимал, что тем лютее апостольский фанатизм, чем тупее и равнодушнее институты синедриона, чем развращенней народ, чем глуше надежда. И архимандрит этот несильно и даже вкрадчиво нажал на известные ему рычаги в своих ведомствах. И Жабринскую церковь, как это говорится, вернули верующим - как будто можно ее у них отнять: ну если так-то, в трансцендентальном смысле. Вместе с Василием, старшим сыном Веры, и еще тремя-четырьмя ухватистыми мужиками из прихожан храм крестово-купольного типа они из тлена и смрада маленько подняли. И потихоньку потом все подлаживали, да подстругивали, да подбеливали, да подколачивали - день за днем, месяц за месяцем... Короче, пока Витек пил в обкомовской гостинице, пытаясь забыть девку, сбежавшую из профессорской семьи на строительство Камского гиганта, старшеклассницу, изуродованную передовой бригадой маляров коммунистического труда, онемевшую от боли, когда ее сунули руками в известь и держали так, потому что медленно работала, и бригаду из-за нее лишили премии и переходящего из рук в руки, как крановщица Кларка, вымпела... Пока Витек таким образом курировал молодежные стройки, Марья Гавриловна ходила купаться на речку Жабрю и с интересом наблюдала, как несколько полуголых амбалов и с ними доходяга с запавшим подреберьем, а лицом неистовым и обжигающим, как у Леши Златашова в чумовом одном соло (да уж, случалось, слыхали), - как они, словно муравьи, изо дня в день - а май стоял небывало знойный - стучали и пилили и, сидя верхом на золотых стропилах, словно бы ласкали, оглаживали их невидимым рубанком. Даже к ней на пятачок укромного пляжа доносился острый скипидарный запах дерева и пота, тихие голоса почти совсем без мата и жирные шлепки раствора. А следующий раз Маша приехала на дачу только в июле. В июне Витька должны были послать руководителем делегации ударников БАРАБАМа в Чехословакию, но тут, видно, от вечной командировочной сухомятки сорвался луженый комсомольский желудок, и чуть не помер Витя в три дня от кровавого поноса. И моча оказалась мутнее, чем хотелось бы медкомиссии райкома. И вместо Праги пришлось отправиться в Дорохово и глотать там кишку, а потом пить водичку в Трускавце. Маша сняла комнатку рядом с санаторием. Общий черепичный колорит мало чем отличался от знакомых предместий, в одном из которых часов в пять, на рассвете, вышла на булыжную ратушную площадь молчаливая толпа - тысяча молодых и старых баб, и мужиков, и детишек со встрепанной со сна соломой волос - и безмолвно стояла, пока последний танк не прополз в сторону Стрижкова. И лица их были одинаковые, пустые и тяжелые, как булыжники под ногами. Ровные булыжные мостовые западных деревень, не с лязгом, а с тихим сдержанным хрустом зубного корня ложившиеся под гусеницы. Но Маша ничего этого не знала и с хохотом носилась по скользким от хвои Карпатским отрогам, скаля синие, в чернике, зубы. И катаясь в обнимку, давя, словно медвежата, черничники, выедая ягоду из губ любимой, отмякший во мху Витек позвал Машу замуж. И Марья Гавриловна промычала сквозь удушье поцелуя: "Партия сказала: надо! Комсомол ответил: есть!" И, оставив любимого долечивать изъязвленную тайной отравой душу, Маша поспешила домой готовиться к свадьбе и государственным экзаменам на факультете журналистики по специальности "теория и практика партийной и советской печати". Лето стояло адское, горели торфяники, и обмена веществ хватало только на то, чтобы днем спать под яблоней, а к вечеру, как в ванне, полежать в обмелевшей и почти горячей Жабре, выбрав ямку поглубже. Отсюда Маша видела, как почерневшие за месяц мужики крыли каркас купола листами кровельной жести, полыхавшей расплавленным серебром на закатном солнце. Но солнце гасло, и тусклая полусфера принималась заглатывать остывающие сумерки разинутой рваной пастью. На прутьях каркаса повадился дремать до утра петух - чистая караульная птица. Сигнальная система, настроенная на поддержание кислотно-щелочного баланса в этой незавершенной полости будущего вызревания благодати. К Жабринской церкви жался погост. Маленькое деревенское кладбище с осевшими могилами. Оно не расползалось вширь, как гигантские плоские, слепые, криминальные новые некрополи в Москве, а словно бы робко съеживалось. Деревянные кресты гнили, холмики под плитами осыпались - хоронили здесь друг дружку только жабринские старики, которых осталось как раз на две бригады для соцсоревнования "Кто кого переживет". Млела-млела Маша в вечерней испарине, да и вспомнила как-то так, практически беспричинно, что именно здесь, как ни странно, лежит ее матушка. Генеральша Турманова. Смутно помнилось, что была генеральша тихая - тишайшая. Пахло от нее при жизни сандаловым веером. Умерла рано, Маше не исполнилось и десяти. Мама выходила исключительно лишь на крыльцо: какой-то послеродовой психоз страх открытого пространства. В последний год только могла делать несколько шагов по участку вблизи дома. Тут была ее крепость, ее мир и ее могила. Никто, кажется, и не возражал. Раз в неделю генерал привозил ей продукты и платил бабе Насте из Жабрина за общий "обиход". Баба Настя, крепкая восьмидесятидвухлетняя старуха, ухаживала, кстати, и за могилкой. Маша этого не знала и интереса к данному вопросу не проявляла. Гаврила Артемидыч бывал на кладбище обыкновенно под Пасху, но не в самое вербное воскресенье, чтоб не оказаться ошибочно замеченным в культовых отправлениях. Марья же Гавриловна так и не удосужилась за десять сознательных дачных лет заглянуть на погост. "Что же я за крокодил такой? - справедливо подумалось невесте, чьи разомлевшие ступни лизало едва уловимое течение умирающей воды. - Мать ведь, лично же родила и даже, говорят, свихнулась на этой почве. Как ни крути, тварь я неблагодарная. И ведь рукой подать. Никуда, елки, ехать не надо..." Долго еще Марья Гавриловна размышляла в этом направлении, пока гребень дальнего ельника не почернел на фоне вылинявшего неба. Тогда, набросив сарафан, она перешла вброд речушку и, свернув на крутую тропку, поднялась к церкви. Храм Рождества Богородицы смутно белел свежей известкой, от стены сочился запах стройки. Маша перешагнула поваленную клепаную ограду и ступила в бурьян кладбища. Она не знала, где могила, и брела в тумане и бледном свете молодого месяца наугад. И тут среди расплывчатых теней словно бы из того же тумана перед ней сгустилась едва различимая фигура. Марья Гавриловна вздрогнула, дернулась убежать, - но вот она спотыкается и, успев только скверно ругнуться, мордой летит в крапиву. Подвывающую от жгучей боли, ее выволакивают и сажают на скамеечку, чьи-то легкие руки обкладывают распухшее и залитое слезами лицо большими мягкими листьями - видимо лопухами, гладят по голове и плечам. Маша никак не может навести на резкость зареванный взгляд, перед ней маячит смазанное, не в фокусе, пятно лица, со стороны которого прямо, кажется, в душу течет густой медовый голос, словно общее теплое марево звуков над летним лугом: "Ничего, доченька, ничего страшного, до свадьбы заживет, ну обстрекалась малость, даже и полезно..." Совсем близко Маша видит черные глаза, входит по колено, по грудь в их вечернюю воду, ныряет и качается там, на податливой чистой глубине. "Вы кто?" - спрашивает, выныривая и прерывисто всхлипнув. "Матушка я, не бойся", - отвечает голос. И с громким, младенческим ревом, трясясь и выталкивая со слезами пробки скопившейся в канализационной системе ее организма дряни, - Маша повалилась головой в колени сухощавого призрака и задохнулась в забытой утробной тьме. Вы можете спросить, откуда я все это знаю. Очень просто. Уже давно я стал при отце Дионисии чем-то вроде агента по снабжению. У начальника местного леспромхоза, исправно пьющего и потому лучшего друга всех ильичевских дачников, по исконной схеме выменивал списанную вагонку: десять кубометров ящик прозрачного золота. Строительные связи брата и кое-какой опыт в области погрузочно-разгрузочных работ, которым обладали мы с коллегой Батуриным, плодоносили практически дармовой кровлей, цементом, кирпичом. Вы можете спросить также, зачем искал я на свою жопу этих приключений. Дело в том, что я любил отца Дионисия и матушку Веру, поскольку единственные на всем Северном радиусе эти два персонажа кое-что смыслили в цвете, форме и фактуре окружающей среды. Даже то, что они настырно искали и находили в каждой рябиновой кисти промысел Божий, не особенно мешало нам балдеть на досуге в поисках утраченного секрета новгородской киновари при восстановлении фресок Спаса-Нередицы. Я, конечно, не посвящал их в детали своих сделок и позволял доверчивому отцу Дионисию считать ворованную вагонку тоже промыслом Божьим. (Подозреваю, что совиная проницательность матушки реальнее отражала природные взаимосвязи; Вера, впрочем, вопросов не задавала - никогда и никому. Не знаю, я далек от религии, хотя довольно живо откликаюсь на буддийский оптимизм в части реинкарнации, - но по-человечески догадываюсь, что аскеза Веры Воропаевой мучительней каждодневного труда молитвы.) Вообще-то мне ничего не стоило бы наврать, что по ночам дух мой сливался с торчащим внутри зияющего купола петухом. Такой я человек. Тем более что отчасти это правда. Но поучительную сцену из какого-нибудь готического шедевра типа "Поворота винта" я наблюдал, выйдя пока что просто покурить (и, признаться, отлить, хоть, наверное, это и грешно у паперти, но, с другой стороны, храм ведь недостроен и, таким образом, его участок не является еще вполне святым местом. Так я думаю, а спрашивать, пожалуй, ни у кого не буду, беря пример с милосердной матушки). Я стоял на крылечке тесного флигеля, где оставался иногда ночевать у Дениса с Верой, если работа затягивалась допоздна. Вера начала внутреннюю роспись, и я охотно пошел к ней в подмастерья. Кроме того, пытался под руководством матушки вместе с батюшкой писать иконы: он - лики, а я, нехристь и богомаз потому бесправный - фоны и драпировки. Однако не успел я начать первую подмалевку - что-то странное случилось с моей правой рукой: палец распух, как от панариция, и, словно перебитое, обвисло горящее огнем запястье. Вася натер мне кисть какой-то своей мазью - и я поправился. Но к иконам меня Дионисий более не подпускал. Итак, я стоял на крылечке у самого истока духовного обновления этой прошмандовки Марьи Гавриловны. И был, не скрою, взволнован. В какой-то момент даже озноб пробрал меня, чего не одобрил бы коллега и циник Батурин; не оценишь, возможно, и ты, пресыщенный читатель. Но я-то, я-то - я ведь еще так юн, я допризывник и вундеркинд и в онтологическом смысле - девственник. Хотя мы с Наташкой и умудрились забеременеть, - но взломали мою сладкую оперативно, только в ходе аборта. Короче, что ни день - стала Маша появляться в тесном флигеле за церковью. Целыми часами ковырялась на могилке, обсаживала маргаритками, фиалками и прочими многолетниками, выкопала в лесу прутик клена и воткнула у изголовья. Требовала у бабы Насти все новых и новых сведений о матери, просила Веру молиться за нее. "А ты бы и сама помолилась, доченька", - внесла раз матушка кроткое предложение. "А разве можно?" - удивилась Маша. И матушка научила ее кое-каким засасывающим, усыпляющим словам, и Маша шептала их на солнцепеке с непокрытой головой и часто так и засыпала среди своих маргариток - в слезах, лицом в ладони. А между тем со дня на день должен был приехать очищенный родниковыми аперитивами наш бравый Швейк. Марья Гавриловна прошла как раз через таинство крещения и, укрепленная безбрежной духовностью своей крестной, уговорилась с отцом Дионисием о венчании. - Твердо решила? - спрашиваю по дороге домой. Мы перетащили велик через чуть сочащееся русло Жабри и теперь катим его по твердой, будто камень, извилистой лесной дорожке, держа по обе стороны за рога. Мы почти подружились тем неоф

Перейти на страницу:
Вы автор?
Жалоба
Все книги на сайте размещаются его пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваша книга была опубликована без Вашего на то согласия.
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии / Отзывы
    Ничего не найдено.