Семен Юшкевич - Евреи Страница 3
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Автор: Семен Юшкевич
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: нет данных
- Издательство: неизвестно
- Страниц: 31
- Добавлено: 2018-12-25 14:49:27
Семен Юшкевич - Евреи краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Семен Юшкевич - Евреи» бесплатно полную версию:В повести "Евреи" С.Юшкевич развернул потрясающую картину мира городских подонков, с его беспредельным горем, голодом, преступлениями, сутенерами, "фабриками ангелов", вошедшей в быт проституцией. Здесь, как и во всех своих произведениях Юшкевич поднял жизнь еврейской бедноты до уровня трагедии, создавая чистые, возвышенные, романтически приподнятые образы. "Бытописателем распада", "ассимилированным бытописателем еврейства", "сыном хаоса" называла Юшкевича критика (И. Цинберг, А. Вознесенский). Талант и социальная направленность произведений позволили Юшкевичу стать одним из постоянных авторов сборников товарищества "Знание", которым руководил М.Горький, в этом издательстве впервые вышли его сочинения.
Семен Юшкевич - Евреи читать онлайн бесплатно
Нахман терялся в этом хаосе. И когда вскоре Натана забрали в солдаты, чистый свет, светивший ему, потух. Наступала темная полоса собственного приспособления и осиливания вопросов. Действительная жизнь все тяжелее накладывала свою руку на него, и мечты погасли.
Каждый день приносил что-нибудь новое, нелепое. Чем больше он знакомился со средой, в которой жил, тем глубже язвы неустройства проникали в его сознание, тем страстнее хотелось уйти отсюда. Теперь он уже ясно видел все пружины борьбы за хлеб, и становилось невыносимым оставаться в этой исстрадавшейся среде, где ежедневно для ушей, желавших слушать, неслись вопли раздавленных существований. Ему вспоминалась прежняя жизнь, когда он был свободным поденщиком, и теперь она казалась ему временем гигантов.
Все люди были сильными, здоровыми, насмешливыми — как будто не существовало страданий, и они не знали мучений. Тягота царила, но никто не думал о завтрашнем дне, в котором солнце должно было быть большим, горячим, а работа широким размахом души, бродивших сил, радостью тела. Может быть оттого, что тогда он был ребенком, — но он никогда не видел таких захудалых, узкогрудых, сморщенных людей, не слышал этого говора с припевом, в котором лежали притаившиеся стоны. Не было и вопросов жгучих, назойливых, — и казалось, там, сзади, в этом детстве лежало царство свободы.
— Я убегу отсюда, — пробегало у него в голове, и он пугался.
Но картины продолжали преследовать. Чудно и упоительно было работать с партией поденщиков. Прижавшись головою к мешку с пшеницей, лежавшему на его голом затылке, сам теплый, веселый, чуть не подпрыгивая, он легко выбегал из амбаров, перекликался со здоровыми людьми, — и, казалось, тогда весь мир, лежавший кругом и далеко, был темным пятном. Как сладок был черный хлеб после труда! Расстегнутая косоворотка открывала крепкую молодую грудь, легко дышавшую. Сильные челюсти, с зубами, подобными жерновам и топорам, чудно работали. И хороши были ночи в небольшой комнате, где вповалку спали десятки людей, с теплыми телами, которые грели, как ласка… Вспоминал ли он то время, когда был на побегушках, или когда терся подле взрослых, вспоминал ли он время, когда ездил извозчиком, и в тяжелом армяке, с твердой, как железо, шапкой на голове, носился целые ночи до долгожданного утра, — все теперь казалось в песнях. Пахнул армяк, широкий и свободный, тяжелая шапка мнилась из золота, а холодные ночи, и мокрые, и звездные, с чуткою улицей, пугливо вздрагивавшей от каждого шороха, были как бы не от мира, и верилось — не могли уже повториться. Время, время, где оно?
— Город огромный, — все чаще думалось ему, — я убегу отсюда.
И чем больше он думал об этом, тем невыносимее было видеть всех несчастных, которые собрались в этом большом дворе, своего нищего хозяина, который каждый раз бегал в какой-нибудь угол, чтобы вправить выпавшую грыжу, и, возвращаясь, говорил ему:
— Я не знаю, Нахман, зачем я еще живу. Уверяю тебя, Нахман…
В последние дни это было окончательно решено им, и все приготовления к бегству из этой улицы были сделаны…
— Если бы ты, Нахман, хотел пожалеть меня, — робко говорил хозяин.
— Я ухожу, хозяин, — спокойно возразил Нахман.
В темноте раздались его уверенные шаги. Хозяин долго глядел ему вслед.
2
Город спал.
С правой стороны, у самого начала его окраины, где начинались еврейские кварталы с их убогими, и как будто нарочито старыми, неустроенными домами, уже пронесся долгий, хлопотливый шум.
Огромная площадь, разместившая в своих углах до тридцати тысяч душ нищеты, тревожно волновалась. Наступало снова утро труда, службы большому городу, который и во сне оставался повелителем.
Город спал. Каждый в кварталах окраины уже был на посту, но было что-то роковое, неуничтожимое проклятие в том, что собственная работа служила всем — только не себе. С восходом солнца, угрюмые, сонные, усталые, с призраком в душе о спасении, — они принимались за труд, но каждая мысль, каждое движение вместе с глотком грязного воздуха, которым дышали здесь, все-таки шли на устроение огромного, чужого города, на создание его довольства, культурности, благоустройства. Подобно чудовищному насосу, хитроумно устроенному, город высасывал из окраин все, что можно взять у человека: силу и мощь, трепетание мысли, размах души взволнованной, печаль уставшей души, и претворял все это в пышное расцветание, в красоту, лежавшую в его улицах, в его садах, в его театрах и зданиях, во всем, чем он жил, о чем мечтал. Сильный и страшный, гордый в своем презрении к этим покорным — он, подобно бесстыдному шулеру, всяческими способами, угрозой, проповедью, ханжеством или криком, выколачивал из окраин нужное для себя.
Непобедимый — он поддерживал всеми своими орудиями шулерской изобретательности положение, по которому десятки тысяч рабов работали на него, думая, что делают собственную судьбу. И эти десятки тысяч рабов из окраин, и те тысячи, которым он позволял ютиться в своих владениях, все наперебой вырывая друг у друга право быть сегодня счастливым рабом, с радостью отдавали ему все: бессильных стариков и старух, юношей здоровых, цветущих и девушек для разврата, для услуг.
Величавый, своими уютными, красиво построенными монументальными зданиями и домами, своими музеями и храмами искусств, своими церквами, синагогами, мечетями, костелами, своими правильными улицами, великолепными лавками, изящными базарами для довольных и сытых — он мирно спал, и задумчивые глаза его окон без тревоги глядели на окраины, где над домами уже клубился дым от печей, а на улицах, кривых, гнусных, позорных памятниках человеческого неравенства, шла борьба за него и для него.
Еврейская окраина стояла вправо, и три рынка, подобно житницам, соединяли с ней город. Первым в стороне начинался клинообразный, старинный Толкучий Рынок — наследие некогда взрощенной, нищенской культуры. Здесь приютились ничтожные строения, лавочки, цирюльни для простонародья, бараки со старой мебелью, будочки с поношенным платьем; здесь с утра до ночи стояли, толкаясь, солдаты, босяки, старьевщики, бабы, приезжие мужики в свитках, и среди них шныряли воры, взрослые и подростки; здесь продавались всевозможные предметы, бывшие в употреблении, и любовь и ласки грязными, пьяными, больными существами, — весь день носился гул голосов торговцев, покупателей, обманутых простаков и избитых, — и этот всеобщий базар красноречивыми, пылающими словами кричал о бессилии человечества. Все обиженное судьбою, все некультурное и преступное сходилось здесь. Один час в этом вертепе бедности, бесправия, среди несчастных, животноподобных людей, — и словно скалы обрушивались на веру в человека.
Грабеж среди белого дня, обман, варварское издевательство, трусость и гнусная смелость, бездонное мучительство за каждый грош, — что могло возродить эти невинный жертвы, какой святой огонь мог их привлечь?
Слева вырастали крыши Старого Рынка с городскими часами посредине. Разделенный улицей на две половины и окруженный низенькими домами, где жил небогатый люд, — он соединялся, словно мостом, одним оживленным кварталом с третьей житницей — Еврейским Базаром. Здесь приютился музей нищеты. Широкий и разбросанный базар этот, подобно гигантскому удаву, мощным полукольцом прижался к еврейской окраине и вместе с ней, погруженный в грязь и бедноту, жил жизнью труда и унижения. Какие странные, выбывшие из строя люди собирались здесь. Больные старухи и неспособные старики сидели длинными рядами подле своих корзин, и среди этой печальной толпы, словно на утеху в горе бродили нищие, калеки, втискивая в общий шум свои заунывные жалобы. В глубине обширных дворов, под навесами и без них, стояли торговцы в мясных, бакалейных и овощных лавках. В рыбном ряду, у повозок и корзин, подле живой и битой птицы, сидели торговки, иные с грудными детьми на руках, и зычным голосом выкрикивали свой товар. Еще дальше, вон из дворов, начинались ветхие дома окраины, приютившие в своих норах базарный люд, фабричных рабочих и работниц, ремесленников и живущих с воздуха. А среди них, как очаг заразы, то там, то здесь, яркими цветами своих фонарей, кричали дома терпимости, где измученный народ искал забвения от жизни.
Утро вырастало. В том оживленном квартале, который соединял Старый Рынок с Еврейским, день уже давно начался, и улица была запружена крестьянами из ближайших деревень, колонистами-немцами и их подводами. Стоял базарный день. Большие лавки ломились от покупателей, которые входили, выходили, возвращались снова и странными приемами, точно были лошадиными барышниками, совершали покупки. В воздухе пахло сырой соломой и пометом. Вдоль узких тротуаров от начала до конца улицы, разложив свои товары на земле, стояли мелкие торговцы-евреи и дикими голосами, требующими и молящими, останавливали крестьян. Из Старого Рынка каждый раз набегали волны смешанных звуков, кричали гуси, в клетках пели петухи, привязанные у телег, мычали коровы, долго и протяжно, и будто звали вон отсюда, в поле, на траву.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.