Федор Крюков - Полчаса Страница 3
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Автор: Федор Крюков
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: нет данных
- Издательство: -
- Страниц: 4
- Добавлено: 2018-12-25 17:20:19
Федор Крюков - Полчаса краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Федор Крюков - Полчаса» бесплатно полную версию:Федор Дмитриевич Крюков родился 2 (14) февраля 1870 года в станице Глазуновской Усть-Медведицкого округа Области Войска Донского в казацкой семье.В 1892 г. окончил Петербургский историко-филологический институт, преподавал в гимназиях Орла и Нижнего Новгорода. Статский советник.Начал печататься в начале 1890-х «Северном Вестнике», долгие годы был членом редколлегии «Русского Богатства» (журнал В.Г. Короленко). Выпустил сборники: «Казацкие мотивы. Очерки и рассказы» (СПб., 1907), «Рассказы» (СПб., 1910).Его прозу ценили Горький и Короленко, его при жизни называли «Гомером казачества».В 1906 г. избран в Первую Государственную думу от донского казачества, был близок к фракции трудовиков. За подписание Выборгского воззвания отбывал тюремное заключение в «Крестах» (1909).На фронтах Первой мировой войны был санитаром отряда Государственной Думы и фронтовым корреспондентом.В 1917 вернулся на Дон, избран секретарем Войскового Круга (Донского парламента). Один из идеологов Белого движения. Редактор правительственного печатного органа «Донские Ведомости». По официальной, но ничем не подтвержденной версии, весной 1920 умер от тифа в одной из кубанских станиц во время отступления белых к Новороссийску, по другой, также неподтвержденной, схвачен и расстрелян красными.С начала 1910-х работал над романом о казачьей жизни. На сегодняшний день выявлено несколько сотен параллелей прозы Крюкова с «Тихим Доном» Шолохова. См. об этом подробнее:
Федор Крюков - Полчаса читать онлайн бесплатно
Гляжу я на них: лица обыденные, грубовато-простые. У одного несколько велика нижняя челюсть, у другого приплюснут нос. Но ничего жесткого, свирепого. Пожалуй, даже не черствые люди. Но печать унылой скуки и тупости наложило на них это удивительное ремесло, к которому приставила их судьба, — изо дня в день по десяти часов стоять вот здесь, у этих столбов с навесами от дождя, стоять и глядеть на пеструю, молча движущуюся цепь заключенных, стоять и молчать, зевать до слез и тоскливо ждать, скоро ли кончится постылый тюремный день…
Один и тот же механический порядок изо дня в день, одни и те же впечатления, даже фигуры человеческие одни и те же, в одной и той же пропорции: с десяток политических и три-четыре десятка уголовных. Все примелькалось, как ржавые прутья решеток в окнах, и все до мельчайших подробностей изучено — не только лица, но даже затылки, спины, походка, манера держать руки. Они сразу, я думаю, безошибочно определяют и профессию, и род преступлений своих клиентов. Даже я, например, в сравнительно короткий срок успел научиться этому и вот знаю, что эта кособокая, качающаяся впереди меня спина с приподнятым левым плечом — подмастерье-переплетчик, пробивший булыжником голову десятилетнему мальчугану, который вздумал посмеяться над его уродством. За ним — широкая и длинная, на коротких ногах, фигура бывшего кладбищенского сторожа — осужден за сбыт краденых лампадок с могил. Дальше — легкая, сухопарая фигура разудалого вида — руки в карман, голова в пуху, — ткач… Почти всех знаю. Но безотрадно и бесплодно это знание, и так хотелось бы скорей, скорей уйти от этих жалких, некрасивых, истощенных лиц, отмеченных несомненной печатью вырождения…
— Не отставай, не отставай! Ослабе-ел!.. — покрикивает старик надзиратель.
И все мне кажется, что он это — по нашему адресу. Досада берет. Слышу, и сосед сзади вполголоса негодует:
— Ну, черт морской… Не я буду, ежели я тебя камнем не угощу. Дай на волю выйтить… а уж я тебя, собаку, подстерегу… Два раза в карцер через него попадал, господин.
Я с неприязненным любопытством смотрю на службистого стража. На одно мгновение скрещиваются наши взгляды, и вспыхивает в них инстинктивная враждебность. Чужды наши жизни, никогда мы не встречались, не сталкивались раньше, ничего не слыхали друг о друге, а вот сейчас искренне, от души я начинаю ненавидеть его, он — меня. Как я ни стараюсь убедить себя, что он — ни при чем в этом жестоком порядке, этот старик, что, конечно, нужда погнала его сюда, нужда заставляет торчать здесь, следить, ловить… Но непослушное сердце негодует и ненавидит. Ведь это — русский крестьянин, тот самый, из-за которого прияли крест настоящие страстотерпцы… Это он не по необходимости, а по особой, охотницкой страсти подкарауливает, высматривает нашего брата, старается уловить, отменным усердием причинить лишнюю царапину… Тут уж — не нужда. Тут — артистическое пакостничество, тут — привычка вцепляться зубами в живое, беззащитное место, упиваться чужою болью унижения и бессильной злобы…
И я ненавижу его нос грушей, клочок белой шерсти на подбородке. Я гляжу злым, вызывающим взглядом в его узкие, строго следящие за нами глазки, которые ушли в морщины. Мне хочется разглядеть, какие они у него — черные, желтые, серые? Мелькнет ли в них человеческая искра стыда, смущения?.. Но я вижу только щелки, из которых за мной следит с собачьей, насторожившейся подозрительностью и враждой тоже взгляд искренней ненависти. Даже штык, даже медаль на красной ленте, висящей у его глотки, — и те, кажется мне, дышат тем же выражением непослабляющей враждебности и ненависти ко мне за то, что я — арестант… Не даром же он поседел на этой собачьей службе, износил тело и душу, стал похож на старую, угрюмую цепную собаку, которая ничего, кроме лая, не знала в своей жизни.
— Реже иди! Короче шаг! Не на свадьбу… не спеши!..
И мы ходим, стараясь держать дистанцию такую, которая не вызывала бы замечания. Кружимся по отшлифованной арестантскими ногами панели. Некоторое время бессильная злоба свивается червем в сердце, негодует, дразнит, попрекает трусостью. Надо протестовать. Лезть на штык, ругаться и в плену отвоевать право на уважение… Но — пахнет скошенной травой, глубоко и чисто вечернее небо, звенят детские голоса за оградой, сладкая тоска дрожит в сердце, — иные образы теснятся в душу… Вспоминается иное, далекое небо, милое и прекрасное, иной вечер, другие звуки, другие лица… Качаются впереди меня разнохарактерные затылки и спины — я угадываю, что мысли их не здесь, не в этом садике, а где-то далеко-далеко. Оглядываюсь. На лице моего соседа, напоминающего походкой и фигурой молодого медведя, и на других лицах вижу мягкое выражение мечтательности…
Обернулись головами к косцам, как одуванчики к солнцу. И вот-вот мне кажется, что кто-нибудь бросит в звонкий воздух товарищеский крик: «В круг!.. Песню!..» Сомкнёмся и грянем хором… ну, хоть и арестантскую… Польется она, горькая и безрадостная, диковинная и странная в шуме этого города, прислушаются к ней люди за оградой, дуновение печали пройдет по камню шумных улиц… и утопим в звуках тоску по воле, сладостную скорбь воспоминаний по родному углу…
Мечты, мечты…
Мы шагаем, наблюдая дистанцию. Ходит за нами подозрительный надзирательский взгляд. Мне кажется, когда я оглядываюсь в его сторону, я ловлю его именно на себе. Видимо, надоело стоять старику. Он тоже гуляет, т. е., покачиваясь, пятится мелкими шажками назад, не сводя с нас глаз, и, как маятник, на черном шнуре между его колен болтается свисток. Потом, шагов через пять, движется вперед и усиленно вертит головой, вытягивает шею всюду, всюду — нет ли где признаков преступной наклонности к разговорам.
Но и мы… трусим, правда… однако, не безмолвствуем.
— Махать надо средственно, а не рвать, — строго назидательным тоном замечает мой сосед Васину, — тогда я отдам тебе честь — благодарность… А то… что это такое!..
Васин слышит его. По лицу его видно, что ему хочется оправдаться. Он и сам понимает, что работа далека от художественного совершенства, и это, несомненно, конфузит и огорчает его.
— Средственно… А ты дай струмент следующий, тогда и говори! Такими косами мерзлое дерьмо сбивать, а не косить, — говорит он в нашу сторону, когда мы снова равняемся с ним.
— Не можешь, — сухо возражает мой сосед.
— Не можешь, не можешь!.. А ты можешь? — теряя самообладание, говорит Васин громче, чем допускает благоразумие.
— Я могу…
— Других лишь учить, а сам «Отче» не прочтешь…
— У меня коса не будет верхушки схватывать…
— Ох, ты-ы… верхушки!.. То-то с твое тут не знают… Верхушки… Много ли тебя в земле-то? А наружу-то не густо… Верхушки схватывать…
Васин волнуется, сердится. Мой сосед фыркает от смеха, чувствуя действительную силу своих критических замечаний.
— Тут надо смысл маленький иметь, как приладить, как взять, как махнуть, — шепчет он мне в затылок, когда мы отходим на безопасное расстояние от надзирателя. — А у него она не туда и глядит-то…
Он заражает и меня желанием высказаться. Мне хочется говорить не по вопросу о том, как надо махать, — «средственно» или во всю мочь, а о том, как хороши покосы на моей родине, как пестрят луга яркими женскими одеждами, как легки и изящны движения работающих, а на вечерней заре вьется дымок под арбами, под кудрявыми яблоньками, над зеркальным озером звенят комары и песни… В облаке пыли возвращается стадо по дворам. На большом красном быке, на спине, у самого хвоста, сидит мальчуган и, гордо улыбаясь, посматривает по сторонам.
— Вот так донец! — со смехом кричит ему встречный казак.
Все бы это я рассказал своему соседу. Но… вон вышел уже «старший», сытый, румяный, с выхоленными усами и самодовольно уверенным взглядом. Сейчас задребезжит электрический звонок над входной дверью, и пестрая цепь наша будет проглочена этим тяжко пыхтящим корпусом. Я молчу. Взор мой прикован к фигурам начальников. В них столько великолепия… Сколько снисходительного презрения в их взглядах, которые скользят по моей фигуре… Я любуюсь.
Старший заложил руки за спину и выставил вперед ногу в блестящем лакированном сапоге, а старик надзиратель подобострастным тоном говорит ему:
— Мясо-то я люблю, да жевать нечем… зубов нет… Это уж ежели варить да варить, чтобы нитками пошло. А то наскоблишь иной раз, ну — проглотишь… Борщ вот, например, его не жевать… Или капуста, скажем, картошка мятая — самая моя пища…
— Это пища бездушная, — небрежно возражает старший. — Картошка — ну, есть в ней основание какое? Вот биштексу порции три — это имеет свою приятность, это я понимаю…
— Соболезную я о вашем печальном положении, Васин, — говорит мой сосед, пользуясь удобным моментом ослабления надзирательской деятельности. В голосе его дрожит и попрыгивает веселый смех.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.