Александр Герцен - Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник Страница 33
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Автор: Александр Герцен
- Год выпуска: -
- ISBN: нет данных
- Издательство: -
- Страниц: 128
- Добавлено: 2018-12-25 17:14:12
Александр Герцен - Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Александр Герцен - Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник» бесплатно полную версию:Настоящее собрание сочинений А. И. Герцена является первым научным изданием литературного и эпистолярного наследия выдающегося деятеля русского освободительного движения, революционного демократа, гениального мыслителя и писателя.Второй том собрания сочинений А. И. Герцена содержит статьи и фельетоны 1841–1846 годов, написанные до отъезда за границу в 1847 году, а также дневник 1842–1845 годов. Произведения, помещенные в настоящем томе, характеризуют напряженную идейную работу Герцена в 40-е годы, когда передовая русская мысль начала упорные поиски правильной революционной теории. Герцен явился одним из виднейших участников этих исканий.http://ruslit.traumlibrary.net
Александр Герцен - Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник читать онлайн бесплатно
Бранить или хвалить какой-нибудь всеобщий исторический факт – дело совершенно праздное, извиняемое только благородным увлечением, в силу которого вырываются речи негодования или восторга. Доверие к роду человеческому требует настолько уважения к вековым явлениям, чтоб, и отрешаясь от них, не порицать их: в порицании много суетности и легкомыслия; дикие с честью хоронят умерших, а не ругаются над трупами. Кто бранится, тот не выше бранимого: бранятся там, где недостает доказательств. И какая цель подобных разглагольствований? Исправление нравов разве? Я думаю, выросшего человека мудрено исправить педагогическими средствами и благородным негодованием, когда он плохо исправляется уголовными средствами и негодованием палача. Достигайте, чтоб он понял истину, – это будет вернее; идти далее, хвалить или порицать показывает неуважение к его смыслу. Сказать, что поединок – зло, нелепость, преступление, легко и справедливо, но недостаточно; неужели же нет причин, почему это зло, эта нелепость сохранилась до сих пор? Если же, вместо порицания и одностороннего суждения, мы разберем и внутреннюю сторону предмета, тогда мы узнаем общие основания, на которых опирался поединок, и легко, может быть, найдем связь его с другими явлениями, их круговую поруку; такой разбор может нас привести в свою очередь – как бы в вознаграждение за то, что мы узнали историческое основание факта, отвергаемого нами, – к раскрытию неразумности фактов, незыблемо признаваемых нами; et c’est autant de pris sur le diable[113], как говорят французы. Резкость односторонних суждений на первую минуту ослепляет; в них больше характерного, определенного; но если вглядеться им прямо в глаза, тощесть их тотчас открывается. «Всего резче видят одну сторону, – сказал Аристотель, – те, которые видят мало сторон».
IУ человека, вместе с сознанием, развивается потребность нечто свое спасти из вихря случайностей, поставить неприкосновенным и святым, почтить себя уважением его, поставить его выше жизни своей. Пристально вглядываясь в длинный ряд превращений чтимого, мы увидим, что основа ему не что иное, как чувство собственного достоинства и стремление сохранить нравственную самобытность своей личности, – и то и другое сначала в формах детских, потом отроческих, как во всяком человеческом развитии. Сначала это чувство выражается в семейных отношениях, в фанатической привязанности к роду, племени, обычаю, преданию, к своим богам в противоположность соседским. Потом оно является свято уважаемым общим делом (res publica); государство, город поглощает еще человека, но уже он силен своим гражданским значением. Не удовлетворенный однакож общим делом, человек ищет свое дело, обращается внутрь себя, в груди своей начинает открывать нечто твердое и незыблемое, в себе находит мерило своего достоинства и хладнокровно смотрит на племя, на город, на государство; тогда быстро развивается в нем понятие чести и собственного достоинства. Но это еще не все. Перенося в грудь свою свое чтимое, человек переносит его на истинную почву; но какова эта грудь? Может быть, он понимает себя не таким, каким он действительно есть, – ниже и выше, духовнее и животнее, затерянным в общине или одиноким в себе самом; наконец, может быть, его грудь, в которую он переносит кивот свой, не его грудь; может быть, свободный от прежних уз, он перевязан новыми; а каким он себя понимает, так понимает он и свою честь. «Основа чести может быть нравственна и необходима, может быть случайна и бессмысленна», но всегда и вечно она есть «отражение человеком своей самобытности»[114] сообразно тому, как он ее понимает или, вернее, как ее понимает его эпоха.
Три великие эпохи жизни человечества представляют нам те три разные пониманья человеческого достоинства, до которых мы коснулись. Восток представляет низшую ступень древнего понятия о личности; она почти затеряна в племени, в царстве. Греко-римский мир с своими гражданами – высшее его развитие. Основа человеческого достоинства обоими была понята вне человека. Наконец, средние века обернули вопрос: существенным сделалась личность, несущественным – res publica. Самая эта исключительность указывает на необходимую односторонность последствий. Жизнь общественная – такое же естественное определение человека, как достоинство его личности. Без сомнения, личность – действительная вершина исторического мира: к ней все примыкает, ею все живет; всеобщее без личности – пустое отвлечение; но личность только и имеет полную действительность по той мере, по которой она в обществе. Аристотель превосходно назвал человека «зоон политикон». Истинное понятие о личности равно не может определиться ни в том случае, когда личность будет пожертвована государству, как в Риме, ни когда государство будет пожертвовано личности, как в средние века. Одно разумное, сознательное сочетание личности и государства приведет к истинному понятию о лице вообще, а с тем вместе к истинному понятию о чести. Сочетание это – труднейшая задача, поставленная современным мышлением; перед нею остановились, пораженные несостоятельностью разрешений, самые смелые умы, самые отважные пересоздатели общественного порядка, грустно задумались и почти ничего не сказали. Мы не беремся дотрогиваться до нее, но думаем однако, что она не разрешена механическими опытами сочетать феодальную личность с римским понятием государства; это – одно перемирье, т. е. такое соединение враждебных начал, при котором каждый остается при своей неприязни, но, уступая внешним обстоятельствам, не дерется, а протягивает руку врагу. Конечно, жизнь, несмотря на все учения о политике и о праве, делает свое дело, роется кротом и везде прорывается к свету; в этом нет сомнения, иначе мы не дошли бы не только до решений, но и до положения вопросов, а это дело важное; правильно понятый вопрос – пол-ответа. Однако нельзя не сознаться, что в самой философии права, в самих утопиях разных толков господствуют одни отжившие или отживающие понятия о государстве и о личности. Впрочем, нам не нужно разрешения этой задачи, – цель наша ограниченнее: мы имеем только в предмете указать круговую поруку поединка с пониманьем прав личности, от восточной непосредственности до щепетильного point d’honneur’a[115] французского дворянина.
IIЛюдям надобно было все детское доверие и всю беззаботность животного, всю настойчивость и упорность естественного побуждения, чтобы своими разрастающимися семьями обжить землю. Жизнь семьями обусловила возможность всего человеческого развития. Конечно, семьи не оттого не расходились, что была при этом какая-нибудь мысль; разум еще дремал тогда у человека, и ему достаточно было той низшей степени рассудка, которая совпадает с самим органическим процессом, в силу которой, например, новорожденный ищет пищу ртом в первый день своего рождения. Люди жили семьями, руководствуясь тем же инстинктом, которым руководствуются животные породы, скитающиеся стадами, собирающиеся в рои. Забытый и неизвестный труд дикого человека был тягостен, он облегчался одною грубостью обреченного на этот труд. Веками и веками усилий приладился человек к грозной, беспощадной среде и ее приладил к себе: казалось, стихии ежеминутно могут мощным бесстрастием своим, непреодолимой силой уничтожить бесследно это слабое существо, и, вероятно, не одна тысяча легла, подавленная невнимательной природой, строго исполнявшей законы свои возле них; но это слабое существо имело перед окружавшей его природою большое преимущество – преимущество хитрости, уловок, которыми развитое животное достигает своих целей, а среда не имела ничего враждебного против его работы. Тысячи темных и неизвестных нам поколений удобрили костями своими землю прежде, нежели сознание настолько развилось, что стало помнить свое былое, что это былое сделалось достойно памяти, и тут, через эти тысячелетия, каким мы встречаем человека? Он еще не может прийти в себя, опомниться; он победил, но с робостью в душе, но с сознанием силы природы и своего бессилия; он еще с ужасом смотрел на стихии, подкладывая им злобные мысли, повергался в прах перед их грозной и враждебной мощью и просил пощады; дикая молитва его была воплем страха, в котором еще не звучали титановские ноты Прометея.
Один оплот, один отдых, одна надежда для человека была семья, племя, эта кучка, сросшаяся от единства интересов и единства опасностей, отстоявшая себя против стихий, зверей и врагов, начавшая хранить свое предание и свой обычай. Далекий от сознания своей самобытности, человек поглощался племенем, семьею; все чтимое им было вне его. То были неведомые силы природы, которым он начал придавать человеческие свойства в уродливых размерах, и патриархальные отношения к семье, в которой личность была ничтожна, а род неприкосновенен, свят. На этих-то началах развились колоссальные азиатские монархии. В самом высшем гражданском развитии своем азиатец считал себя несовершеннолетним сыном, рабом; понятие раба его не унижало, скорее его унизило бы название вольного человека: ему бы показалось, что это слово значит бродяга, бездомовник, изгнанный Измаил, не принятый ни в какое племя; и что же он в самом деле один? Но как бы то ни было, признавая себя рабом, несовершеннолетним сыном, онне мог развить в себе понятия о человеческой личности; раб – вещь; истинная личность его в господине, которого он член, орган. Рабу трудно нанести оскорбление: он или не дорос до того, чтоб понять его, или перенес уже безусловное оскорбление утратою всех человеческих прав и примирением с этой утратой. Однако мог ли восточный человек оставаться без всякого понятия о чести? Ни под каким видом. Это так же невозможно для человека, живущего в гражданском обществе, как невозможно бы было себе представить действительное понятие о достоинстве человека у азиатца. На Востоке не могли развиться поединки в нашем смысле; но тем страшнее и злобнее развилась месть, всего чаще не за собственную обиду, а за обиду семьи, обычая; в Японии оскорбленный разрезывает свой живот – новое доказательство, что у них не развито ни тени истинного понятия о бесконечном достоинстве человеческом; японец не находит в себе средства очищения, он не находит того места, которое выше обиды, которое примирится уничтожением оскорбителя: он может смыть обиду только самоубийством. Притом азиатцы мелочно раздражительны, у них казуистика чести развилась не хуже средневекового, но все это – один пустой формализм, что-то условное; так в азиатских царствах дошли до смешного внешние знаки почести, учтивости, т. е. все негодное или по крайней мере пустое, сопровождающее понятие о личном достоинстве, без истинного смысла его[116].
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.