Михаил Салтыков-Щедрин - Том 12. В среде умеренности и аккуратности Страница 35
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Автор: Михаил Салтыков-Щедрин
- Год выпуска: -
- ISBN: нет данных
- Издательство: -
- Страниц: 199
- Добавлено: 2018-12-24 13:12:19
Михаил Салтыков-Щедрин - Том 12. В среде умеренности и аккуратности краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Михаил Салтыков-Щедрин - Том 12. В среде умеренности и аккуратности» бесплатно полную версию:Настоящее Собрание сочинений и писем Салтыкова-Щедрина, в котором критически использованы опыт и материалы предыдущего издания, осуществляется с учетом новейших достижений советского щедриноведения. Собрание является наиболее полным из всех существующих и включает в себя все известные в настоящее время произведения писателя, как законченные, так и незавершенные.В двенадцатый том настоящего издания входят художественные произведения 1874–1880 гг., публиковавшиеся в «Отечественных записках»: «В среде умеренности и аккуратности», «Культурные люди», рассказы а очерки из «Сборника». Именно эти произведения и в такой последовательности Салтыков предполагал объединить в одном томе собрания своих сочинений, готовя в 1887 г. его проспект.http://ruslit.traumlibrary.net
Михаил Салтыков-Щедрин - Том 12. В среде умеренности и аккуратности читать онлайн бесплатно
Но и помимо этой неизбежной казни, предвидится еще другая, не менее неизбежная. Дети… ах, эти дети! Хорошо, как они по наторенной молчалинской дорожке пойдут, а вдруг очутятся совсем не там? Как их старческими-то руками удержать? как старческими думами уследить за ними? как старческими словами урезонить их?
— А ну, как Павел-то Алексеич мой как ни на есть недоглядит за собой? — сказал мне однажды Алексей Степаныч, и, по моему мнению, в этих немногих словах он очертил целый трагический сценарий.
Современность приучила нас к целому ряду явлений, которые мы легко угадываем с первого же намека. Домашний очаг потух; семья или разорвалась, или сделалась ареной какой-то сплошной трагедии, разъяснения которой мы можем отыскивать по временам лишь в стенографических отчетах судебных заседаний. Но стенографические отчеты обстоятельны только по наружности; полного же внутреннего смысла развивающихся трагедий они уже по тому одному не могут передать, что очень компактная масса действующих лиц остается совершенно вне пределов их кругозора. Эту компактную массу составляют Молчалины — отцы и матери. Они изнывают, мечутся, истекают слезами и кровью и тем с большею болью отзываются на удары судьбы, что последние падают на организмы, уже обессиленные прежними жизненными ударами.
Да, я не раз задумывался над финалом, которым должно разрешиться молчалинское существование, и, признаюсь, невольно бледнел при мысли об ожидающих его жгучих болях. Что бы ни произошло: отвернется ли Молчалин-сын от Молчалина-отца, или же он попросту, как выразился Алексей Степаныч, «недоглядит за собою» — результат для Молчалина-отца во всяком случае будет один. Больно везде: мозг горит, сердце колотится в груди, спину переломило. Надо куда-то бежать, о чем-то взывать, надо шаг за шагом перебрать свою прежнюю жизнь, надо каяться, отрицать самого себя, просить, умолять… И все это в такие минуты, когда рассудок отказывается действовать, когда колеблющиеся ноги не могут выносить тяжести вдруг осевшего тела, когда с каждым шагом так и кажется, что сейчас провалишься в бездну, когда ничего не понимаешь, ничего не сознаешь, когда и «в мыслях», и на языке одно только слово: «Дети! Дети!»
Вот «больное место» беззащитного, беспомощного молчалинства. По мнению моему, оно представляет поистине неистощимый родник для размышлений, да и для художественного воспроизведения в нем чуется весьма небезынтересная канва. Я даже думаю, что тут, именно тут и таится зерно той заправской русской драмы, которой доднесь никак не могла выродить из себя русская жизнь… Итак, настоящая, захватывающая дух драма найдена!
Но кто же воспроизведет ее? и когда?
Отголоски*
I. День прошел — и слава Богу!*
Это было утром; я сидел за чаем и читал только что принесенную газету. Ужас, что там было: мужчинам режут носы, уши, живых сжигают, сажают на кол, женщин насилуют и стадами продают в гаремы, детей бросают вверх и принимают на штыки… Это в газетах так, а какова должна быть действительность! Каково тут быть, видеть! Представьте только себе, летит с высоты ребенок и падает на подставленные штыки…
Я закрыл глаза — как будто это ужасное зрелище, произошло передо мной въяве. Я видел этого ребенка, я чувствовал себя отцом его. Все внутренности во мне жгло и рвало. Мой ребенок… в моих глазах… Тот самый, на которого я не знал, как налюбоваться, не знал, как его приголубить… он!! Тот самый, который, с минуты своего рождения, взял у меня сердце, внутренности — все… Нет! это — безумие! Еще момент — и я готов был метаться. Бессильно, безнадежно, как мечутся люди в предсмертной тоске.
Не знаю, каким образом разрешился бы для меня этот неслыханный кошмар, если бы, к моему облегчению, в эту минуту не раздался в передней звонок.
Мы, люди культурного слоя, возбуждаемся очень легко. Художественные инстинкты до такой степени в нас развиты и выхолены, что самые чудовищные образы воспроизводятся нами мгновенно и во всех подробностях. Мы поражаемся быстро, сильно и даже искренно, но увы! как-то уж чересчур беззаветно. Как будто не понимаем и не хотим понимать, что и для инстинктов художественности нужно какое-нибудь практическое разрешение. К каким практическим результатам мог бы привести меня мой порыв? — я решительно ничего не могу ответить на этот вопрос. Быть может, у меня заболела бы голова, я был бы вынужден лечь в постель, и затем все прошло бы сном. Быть может, в том же роде исход представила бы мне какая-нибудь другая, чисто внешняя случайность: пришел бы портной примерить платье или «бедная кузина» вытурила бы из квартиры хлопотать об месте для ее мужа… Достоверно известно одно: что подобные порывы не отличаются особенной устойчивостью и что как бы ни богата была сила художественной воспроизводительности, но она, слава богу, редко кого из культурных людей доводила до коренных решений.
По силе удара звонка я догадался, что пришел друг мой Глумов* — и это был действительно он. Покуда он снимал в передней пальто, я уже чувствовал, что мой кошмар мало-помалу тает; тем не менее первым моим движением, при его появлении, было наскочить на него и воскликнуть:
— Ну, на! ну, читай! Читай вот… читай!
Но он даже не взглянул прямо, а как-то искоса посмотрел на мои ноги, как будто хотел сказать: эк тебя подмывает! и при этом легонько отвел меня от себя рукой.
— Читал, — ответил он сквозь зубы.
— Ну, и что ж?
— Читал, — вот и все, — повторил он с возрастающею загадочностью.
Но для меня этого было недостаточно. Хотя художественная картина № 1-й, изображавшая обугленных людей и детей, принимаемых на штыки, уже в значительной мере побледнела, но при виде Глумова, с его загадочностью, нервы мои вновь поднялись, и новый мотив вдруг переполнил все мое существо. Сейчас же вынырнула художественная картина № 2-й: позор! позор! позор!
— Но ведь это — позор! — опять наскочил я на Глумова, — пойми наконец: позор! позор! позор!
— А тебе что? — процедил он, бросая на меня косой, почти злобный взгляд.
— Как «что»! Но понимаешь ли… ведь это наконец — ужас! Целый ад там… сатана там… понимаешь ли: сатана!
Я задыхался; картина № 1-й, совсем было исчезнувшая, опять засветилась; сатана, с его немыслящим, искони потухшим взором, так и надвигался на меня из глубины…
— Кому — «ужас», а ты — живи в свое удовольствие! — угрюмо проговорил Глумов, делая рукой нетерпеливое движение.
Ясно, что с его стороны было что-то преднамеренное. Не то чтоб он не интересовался этим, но он не хотел почему-то говорить, и именно со мной не хотел говорить. Картина № 2-й исчезла в свою очередь; на ее месте явилась картина № 3-й с надписью: «Оскорбленное самолюбие».
— Ты это что говоришь?
— Говорю: живи в свое удовольствие!
— Ты это, конечно, затем говоришь, что для меня и такого разрешения достаточно?
— Не для тебя одного, а вообще… Живите, говорю, в свое удовольствие — вот и все!
Я вспыхнул.
— Тут совсем жить нельзя, а он об какой-то жизни в свое удовольствие твердит! — воскликнул я, — нельзя жить, нельзя! Мерзко! противно! подло!
— А коли тебя так мутит, так пошли в «дамский кружок»* три целковых — может, и полѐгчит!
Старинная товарищеская привязанность к Глумову в значительной степени помогает мне выносить его выходки, несмотря на то что по временам они бывают обидны. Но на этот раз поведение его показалось мне даже не обидным, а просто нелепым.
— А знаешь ли, — сказал я, — с твоей стороны, это даже глупо!
— Что же особенно глупого?
— А все, весь твой разговор. Глядишь ты глубокомысленно; слово скажешь — словно рублем подарить хочешь… Ну, сообрази в самом деле: что такое ты сейчас нагородил?
— Изволь, я и другое что-нибудь скажу. Например: познай самого себя!
— Ну-с, дальше-с!
— А дальше: и сообразно с сим распорядись. То есть опять-таки: вынимай три целковых и отправляй их в «дамский кружок»!
Сердце во мне так и кипело. Но меня в особенности поразило, что он двукратно и, конечно, не без намерения указал на «дамский кружок». Как будто бы я…
— Ха-ха! но почему же именно в «дамский кружок»?
— А потому, что ты — художник, ну, а там дамочки… Помнишь, как у Толстого в «Анне Карениной»: дамочки, бутылочки, рюмочки…
И он точно так же вкусно потянул в себя воздух, как и Стива (в «Анне Карениной»), проснувшись на другой день после грехопадения.
— А ведь ты, Глумов, и сам… художник! — не удержался, сказал я.
— Знаю.
— И что ж?
— Я и себе давным-давно сказал: познай самого себя, то есть неси три целковых, и понимай, что это — единственный подвиг, который довлеет тебе.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.