Алексей Грякалов - Здесь никто не правит (сборник) Страница 11
- Категория: Проза / Русская современная проза
- Автор: Алексей Грякалов
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 15
- Добавлено: 2019-07-03 14:58:14
Алексей Грякалов - Здесь никто не правит (сборник) краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Алексей Грякалов - Здесь никто не правит (сборник)» бесплатно полную версию:В новую книгу известного петербургского писателя и философа Алексея Грякалова вошли роман «Найденыш в табаке», повести «Молчание дней», «Слепой Орёл / Зоркий Крот», рассказы. Произведения объединяет единый замысел – человек в трагических реалиях современной войны, в преодолении абсурдности повседневного существования, в проблеме выбора языка и любовном утверждении жизни.Творчество писателя отличает философский взгляд на современность и предельное внимание к событию слова.
Алексей Грякалов - Здесь никто не правит (сборник) читать онлайн бесплатно
Чего налить в каменную чашу языческой вечной бабе?
Молчит, ничего не просит. Серая каменюка угрюмая! То я на войне, то в борозде, то раскулачен, то сейчас в дороге в сторону недалеких боев: она непоколебимо стоит, никогда не распластается ни под кого, всех переживет, как степь, как жара. И ей не надо меня – спаренные курганные захоронения в Толучеевской степи оставили после себя тюрско-татарские племена, будто лучше всех понимали жизнь.
Вера всегда парной природы – голубка и голубь, бугай и корова, два кургана – один ей, а другой ему. «Молодой и молода… у ней цицка руда!» – орут вслед молодоженам хохлята-октябрята. И оглядывается пара. У молодой грудь девичья, бледный розовый сосочек потемнеет к беременному маю – немыслимо, чтоб молодая грудь показала, пока не кормит.
Зато переростка на первой улице села у Красного Яра уж по седьмому году прилюдно не отлучат. За плечо перекидывает мамка белую грудь – кормит Михайлушку.
– Тетка! Далеко до Меловой? – мимо едут и спрашивают.
– А я знаю?
И семилетний из-за плеча:
– До Старой или до Новой?
– Есть Старая и Новая?
Остановились – гомонят промеж собой.
– До Старой Меловой!
– Пятнадцать верст!
Долго не отворачивали головы проезжие козаки, потом сразу все закурили – на землю сплюнуть нельзя. Вырос, а сосет. Цицарка!
– Видишь? – отец из давнего дня спросил. – Сидит Цицарка!
И старый-престарый дед долго глядит на нас, не признав.
– Далёко до Старой Меловой, дед? – крикнул я, чтоб не на молчок.
– Двенадцать верст!
– А раньше было пятнадцать?
– Дорогу спрямили… кусок горы оторвали!
На войне цигарку слюнявил так, что на губах буквы газетные цинком синели. А пришел живой Цицарка! Так было на войне невыносимо, что к бабе каменной в степи прильнул бы желто-синими губами – к каменным соскам. Некому плеснуть в чашу – забелели бы обе груди живым молочком. Птички и ветер выпьют до капли, на целый день чуть побелеет дно чаши, и будто бы смягчится взгляд каменной бабы.
А ей все равно, что бьется вокруг.
Никто не в стыд, не в страх. Вся сплошного серого нераздельного цвета, будто бы даже свой собственный детородный орган есть.
Андрогин-идол.
До такого не додумались даже ярые амазонки. Молока плесну, сухой порошок бело-желтый размешал с теплой водой – будто только что подоена комолая корова, туда кусочек белого хлеба и полстакана вина красного. Да лопнуло вдруг ни с того ни с сего стекло, потекло вино вниз по ожившемуживоту… пока не высохнет на солнце, будут у каменной бабы настоящие лунные дни.
А хохлу лучше водки – с шестого стакана падает любой на кушетку, как подрубленный, между любым и любимым для каменеющей пьяной встречи особой разницы нет. Стоит-молчит баба каменная – спирт из крепленого вина быстро испарился, краска на каменном лобке подсыхает, молоко искусственное в нагревшейся каменной чаше крупицами оседает – как семя пристает к родильному месту. И тогда ведром зеленой воды из солончака с размаху омыл бабе покрасневший живот. А уж ордынцы скачут – только успел присесть позади к вросшим в бурьян ножищам каменной степнячки. Ордынцы за живым в охоте, каменного не замечают, кроме человечьего товара, – курганы дикие стоят, как стояли: сами собой выперли из почвы.
Сами собой рассыплются в прах – в серый прах, когда накроет реактивный снаряд.
Грудь каменная… муравьи проточили сосок, обточенный всегда голодными ветрами. Неразличимая издали, а в ней вся степь, вся вязка природная. На грудь каменной девы можно долго смотреть, – равнодушный серый известняк доступней губам, чем грудь, от которой навсегда отлучили.
Где Анна?
Тебя Малороссия навсегда забыла тут, слободской казачок. И остался хохол хохлом на окраине бывшего Дикого поля. А там, откуда родом, наверно, сошли с ума, войной пошли на своих. В степи любое место даст пристанище, лишь бы тень да не грязь солончаковая, а на войне пристанища нигде нет. Там бьют и попадают в любое место. Там каменная баба – простой ориентир для наводки, грудь правая на спор отстрелена девкой-снайпером. Желтая горчица каменной размоченной пыли на соске горечью отобьет каждого от груди.
И не давний чужой степняк у своей каменной бабы, а ты скрыл себя за каменными коленями, отбитый от мамки, как телок, как ягня, как жеребенок.
И как же ребенок?
На краю поля цветущего табака рядом с бочкой воды соломка настлана на сухой земле. Из соломы золотая подстилка-кушетка, в пеленках хохол полутора лет рыдает, а матери с того конца поля не слышно. Потом разглядел зависшего над межой кобчика – сам бы крыльцами взмахнул, да спеленат плотно. Нет зеркальца смутного, чтоб в него глянуть, – только птица плетет батожок над головой да вдруг падает сверху на зазевавшуюся полевку. Взлетает вдоль над крайними бороздами. Только межа и небо сошлись перед глазами – нет другого зеркала. Через другого, что рядом, узнает себя, через голос и взгляд. И когда поймет, что сказать ничего не может, в полтора года казачок впадает в рыдание.
Конечность.
И смерть.
И не утешит, что каменные няньки стоят у дороги, день светит или вечер хранит. Схвачена душа безъязычием, сам себя окликнуть не мог – мамка говорит на одном языке, и он на нем вслед лепечет. А когда вырастет – другой язык схватит, чтобы на нем говорил. Хохол брошен уж в полтора года – нет зеркала, чтобы безъязыкий сказал: рыдай, наткнувшись на каменный холодный сосок.
А в пределах неморгающего взгляда маревом по степи, безлико, не приближаясь, ордынцы на седлах вскользь прикипают взглядами. И каменную бабу объезжают, чуть тронув повод. И сосунка пока не взяли в седло – без мамки в степи сразу закипишь от жары.
Цицарка, сосешь свое?
Распалась Золотая Орда, божки навсегда откочевали. А те, что пришли с ногайцами, не укоренились ни по Дону, ни по Хопру. И вся толучеевская степь под наплывшей ногайской ордой и под крымчаками высвобождалась от всего постоянного, все будто бы сдвинулось с места и поплыло в кочевом мареве. Даже природным степным страхам совсем не осталось прибежищ. Страх прежний выветривался, как лона каменных баб, – нечем и не от кого беременеть, в плошку на груди никто не плеснет ни воды, ни молозива, ни самогона,
И никому не жаль заброшенных каменных вековух.
Но то тут, то там задерживались ордынские казаки, нанимались в походы, рыбу ловили и торг вели; чего ты боишься на кушетке-степе, козаче, названный в честь самого архангела-архистратига?
Да ты боишься одного, всегда боялся и сейчас боишься.
Боишься того, что тебя бросят.
Ни войны, ни нечистой силы местной речной и степной, а с домашней умел ладить – любая соседка-ведьма рано иль поздно убиралась в свое ведьминное пустожитие. Ты неволи и плена боишься, вытянутый на нарах-кушетке. И так давно опрокинут, что даже забыл об истоках неволи и плена. Ты даже рад, что время от времени кидают тебя снова и снова – то в пыль придорожную, то в дешевую водку, то призывают в армию, где никто тебя не назовет теми словами, которые ты впервые услышал. И боишься, что завлекут твою дивчину чужими прельстительными речами, взамен всунут серую каменюку войны, будто бы ты брызгающий белым пометом орлан, а не мужчина с природным горячим семенем.
А с нераспознанным собственным грехом и страхом рядом стушевывалась великая Византия – отзвуки слышны, и всполохи вечерами видны. Золотая Орда покатилась отрубленными головами – как на шее змея, вырастали последыши. Приблизилась жестокая польско-литовская власть. К Дону приблизились турки.
Москва казалась такой далекой, что почти не доходила до этих степей.
И Дон стал еще больше нужен всем. Видел его прошлым летом сначала в высокое половодье, а потом в бедной воде лета. Пароходик один прошел, самоходная баржа с углем. А тогда по берегам рассеяться спешил всяк своим семенем и чужой силой – Турция натравливала крымских, астраханских, казанских и кубанских татар, Польша подзуживала казацкое войско Украины – хотели сесть на все правобережные донские земли к югу от Воронежа до самой Ордынской границы. Но Москва давала войску казну и порох, пики казачьи выставились против Крыма, против Кубани и против Турции. Границы совсем открылись, оставленные кочевниками каменные существа равнодушно смотрели, редкие дымы от сторожевых вышек уже не имели ничего от прежнего ярого, очищающего огня. Теперь пылали камышовые крыши, горела подожженная степняками степь в начале и в конце лета, полыхали камыши и рогоз… Птенцы обгорелые, не став на крыло, бежали, крыльца растопырив, над ними в криках вились пары, пока сами не падали в дым и огонь. Полыхал иногда весь край неба – каменным существам не было дела до того, что происходит у не признающих каменной святости чужаков.
А мы куда из черкасских мест… под набег и полон? Вот медленно на усталых волах – цоб-цобе! – волы и шага не прибавят в чужих бездомных местах.
Подстрекали турки ногайцев ходить за живым товаром, потом татары гнали пленных на Дон. Сплавляли совсем рядом вниз по реке к Азову и в Крым на невольничьи рынки по старым кочевым дорогам. Отряды русских служивых людей настигали караваны невольников – отбивали своих. И переселенцы черкасские уже со всеми на южной окраине строят пограничное войско.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.