Александр Станюта - Городские сны (сборник) Страница 2
- Категория: Проза / Русская современная проза
- Автор: Александр Станюта
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 25
- Добавлено: 2019-07-03 16:11:00
Александр Станюта - Городские сны (сборник) краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Александр Станюта - Городские сны (сборник)» бесплатно полную версию:Город на всех ветрах жестокого ХХ века; судьбы родителей героя в 30-е и военные годы; оккупация и убийство в Минске гитлеровского наместника Кубе; послевоенная жизнь – главные темы в романе «Городские сны», где прошлое и настоящее причудливо соединяются, рождают воспоминания, рисуют забытые образы, заставляют по-новому осмыслить происходящее.Сцены и настроения минской жизни конца 40-х и 50-х годов отражены в рассказах цикла «Трофейное кино».В цикле «В окне сцены» запечатлены воспоминания о культовых фигурах XX века: Владимире Высоцком, Андрее Тарковском, Артуре Миллере и других, с кем посчастливилось лично встречаться автору книги.
Александр Станюта - Городские сны (сборник) читать онлайн бесплатно
Пошел к храму Василия Блаженного.
Вздохнув с каким-то облегчением, почувствовал, что успокоился, что настроение переменилось. Понял, что с Игорем он, наконец, расстался на ближайшие часы.
Поглядывая в видоискатель, сдвигал его влево и снова возвращался вправо, к мавзолею. Курил. Потом опять смотрел в видоискатель как на экран.
Летний день кончился, и наступил этот почти неуловимый переход – ни день, ни вечер, – который всегда чем-то особенно притягивал, как-то манил, томил своим плавно меняющимся освещением. Будто в огромном театральном зале с люстрой под высоченным потолком, с плафонами вдоль ярусов кто-то, всегда невидимый, перед началом представления или в конце антракта убирал свет, медленно ведя реле реостата.
Воздух густел. Тени чернели. Все очертания предметов становились мягче, а рельефы зданий – глубже. Все получало дополнительное измерение, утяжеляло свой объем, делалось весомее, значительнее, приобретало более сложный смысл.
Наверное, подумал он, все это сейчас особенно заметно, если отойти от площади куда-нибудь к большим деревьям и глянуть на них сверху.
Листва, увиденная так в спокойном, ровном предвечернем свете августа или начала сентября, уже давно остановившаяся в своем росте и неподвижная в тихий, безветренный день, всегда как-то томила, беспокоила и заставляла жалеть о чем-то не случившемся, хорошем и уже невозвратимом.
Бывало, дома, с балкона, или открыв окно на пустой лестничной площадке в библиотеке, он подолгу не мог оторваться, вглядываясь в крупную, замершую в полном безветрии листву каштанов внизу, в запыленные, как из темно-зеленого бархата, плотные листья.
И каждый раз в такие минуты подступала невыразимая тоска по чему-то быстро уходящему, как само лето каждый год, по всему, что хотелось догнать и задержать, продлить или переиначить, переделать из смутного, тревожного на ясное, спокойное и, наконец, свободное от груза всех несбывшихся желаний.
«…Пока я его помню, он живет; вот и сейчас, наверное. Как просто».
И вдруг словно увидел его, молоденького, лет двадцати, на фотокарточке, о которой говорила когда-то мать.
Да-да, январь 1924-го, лютый мороз. И, может, еще дикий ветер, который жжет и режет глаза, щеки, нос. Лицо отца тускло блестит, оно, как и у всех кремлевских курсантов, стоявших тогда в карауле у временного мавзолея, смазано вазелином, а шлем с нашитой впереди звездой низко надвинут на лоб, до переносицы.
Он слева или справа там стоит? То есть, вот тут, примерно на том же месте, но перед входом теперь уже в этот мрачный гранитный дворец?
Мать ничего об этом не говорила. А каким был в те дни, в тот год, в тот век – тот первый, наскоро сооруженный мавзолей?
Кажется, видел в какой-то кинохронике или документальном фильме. Осталось неотчетливое, размытое впечатление от какого-то неуклюжего строения, как будто деревянного, на фоне каменной стены Кремля, и вроде бы с неубранными еще кое-где строительными лесами. Все это утопает в полумгле, насквозь проснежено метелью и проморожено до инея, продуто колючими железными ветрами. Как и фигуры, силуэты в длинных шинелях и в красноармейских шлемах, похожих своими маленькими конусами-купольчиками на шлемы древних русских ратоборцев на картинах.
И была когда-то еще одна фотография. Ее однажды в разговоре упомянула старшая сестра.
Когда она это сказала, то сразу же увиделось: фигуры в шлемах и шинелях, удерживая на плечах массивный гроб, стоят у входа в странное, неуклюжее строение. Нет, не стоят на самом деле. Медленно вдвигаются, вносят свою ношу внутрь. Сложный момент. Здесь надо сохранять и выправку, скорбно-торжественный порядок, и осторожность, и расчет.
И вот в этой группе кремлевских курсантов на последнем отрезке пути всей процессии с напряженной старательностью движется и молодой отец, видя перед собой только спину в такой же, как у него, длинной шинели.
«Он хоронил его… И охранял потом в том карауле».
Но что-то тут, на Красной площади, есть азиатское, степное. Это всегда, в каждый приезд в Москву бросалось ему в глаза, читалось сразу. И в самой кремлевской стене, и в башнях. Теперь же, глядя на мавзолей, он чувствовал, что в этом довольно-таки массивном каменном сооружении, приземистом, уступами сужающемся кверху, тоже есть что-то, с чем бы могли соотноситься такие слова, как Монголия, Улан-Батор… Или Пхеньян, добавил он мысленно, вспомнив, как в своем Минске при виде Дворца республики с прямоугольными колоннами-плахами по всему периметру, всегда, казалось, и пустого, и холодного внутри, хотелось всякий раз сказать, что это усыпальница Ким Ир Сена.
Он снова поднял аппарат к глазам. В видоискателе все так же тяжело, незыблемо покоился гранитный темно-красный мавзолей. Темнели густые ряды елей в гаснущем свете вечера. Над всем этим четко стояли тяжеловатые зубцы стены.
Он сдвинул рамку влево – в кадр вплыла правая половина Спасской башни. Вот так… Она у юного отца была за спиной, пока выстаивал свою смену? Смотря когда. Если стоял, как этот парень сейчас, справа, – то впереди. Выходит, видел и куранты, следил за стрелками и коченел, шевелил пальцами ног в сапогах. А может, циферблат и стрелки расплывались от резавшего глаза ветра, а слез не вытрешь, даже не смахнешь.
Чувствуя всю наивность, детскость этого вопроса, все же спросил у себя мысленно: а вообще, слезы на морозе замерзают или нет? Можно же щуриться и морщиться, если нельзя поднять руки. А наледь на ресницах собирается?..
И, удивляясь, что сам не может ничего сказать об этом, вдруг словно бы увидел отца на фотографиях, которые давно хранил у себя дома.
На снимке, то ли пожелтевшем от времени, то ли с налетом этой желтизны уже и отпечатанном, как ретро-сцены в современных фильмах, например, у Германа в его «Мой друг Иван Лапшин», – отец был в полупрофиль. Лет двадцать с небольшим. Короткий, твердый чуть приподнятый подбородок. Фуражка со звездой. Три кубика на вороте.
А на черно-белой фотокарточке с волнисто обрезанными краями он сидит в байдарке, в белой рубашке, в белых брюках. Сидит с прямой спиной, хотя и в свободной позе (и в этом ощутима выправка военного человека), положив весла поперек белой узкой лодки. На борту – надпись из фотомастерской, где изготовили снимок: Друскеники 1940.
Черные волосы с нечетким и высоким, почти посередине, пробором. Темное от летнего загара, без улыбки, серьезное лицо. Фотограф стоял выше, на берегу: отец, сидящий в лодке у прибережных травяных зарослей, смотрит в объектив немного снизу вверх.
Может, байдарка эта специально подготовлена была для отдыхающих возле купальни, чтобы те снимались, сидя в ней? Это неважно.
А что важно?
То, что дома, в Минске, в папках, где хранятся фотоснимки и слова, конверты, документы, удостоверяющие абсолютно реальную, пусть и прошедшую жизнь их семьи, – где-то в тех папках, на маленьком прямоугольнике твердой фотобумаги с резными краями (наивный и убогий шик тогдашних ателье) до сих пор длится невероятно давнее мгновение того, что люди называют вечностью.
Трудно представить: ты сам уже где-то живешь, и, крошечное существо, еще не знаешь этого, а человек в белой рубашке, в белой лодке – он твой отец, и он все уже чувствует и знает и о себе самом, и о других, знает, кто он и как ему сейчас.
Вот в этот миг ему, наверное, хорошо. Во всяком случае – спокойно. Иначе бы он не фотографировался.
Тридцать пять лет – и лето, солнечный день, курорт на Немане, широкая и быстрая, холодная река, теплый, хвойно-смоляной дух сосен, неслышный ветер, запахи мокрого песка, прогретой влажной речной зелени, кувшинок, камыша, аира – и в них вплетаются дымки от невечерних еще, почти незаметных ярким днем, нетерпеливых костерков на берегу, от папиросы священнодействующего у своей треноги фотографа в соломенной шляпе… А у отца в кармане белых брюк плоская легкая коробка Казбека, спички, хочется тоже закурить…
Так через час-другой будет хотеться рюмку перед обедом, в аппетитном воздухе столовой, пахнущем кухней, в гуле оживленных, взбодренных купанием голосов, в солнечном свете, что ложится сквозь цветные стекла веранды на крахмальную скатерть…
И даже на мгновенье не возникнет ни мысли, ни смутного предчувствия, что все это – в последний раз, что через год все кончится, куда-то канет без возврата. Что это лето в 1940-м – последний праздник в его здоровой, молодой и безоглядной жизни, азартной, резкой и отрывистой, яростно-мужской.
Последнее подаренное судьбой лето с высоким и ничем еще не омраченным солнцем, с водой и зеленью, с белой одеждой. Еще ничто в жизни не выглядит вконец и безнадежно испорченным. Ничто на свете не заставит признать хоть в чем-нибудь свою вину, все поправимо, все впереди. Еще все – остро и волнующе, маняще, когда, даже и трезвый, пьян от себя, когда всем правит страсть: вот только жить, чтоб чувствовать – и чувствовать, чтоб жить.
IV
…Красная площадь мягко обволакивалась синевой сгущавшегося вечера. Поздние экскурсанты выходили из храма Василия Блаженного.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.