Мария Голованивская - Кто боится смотреть на море Страница 25
- Категория: Проза / Русская современная проза
- Автор: Мария Голованивская
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 53
- Добавлено: 2019-07-03 12:00:16
Мария Голованивская - Кто боится смотреть на море краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Мария Голованивская - Кто боится смотреть на море» бесплатно полную версию:Мария Голованивская – писатель, переводчик, журналист. Автор книг «Противоречие по сути», «Московский роман», «Двадцать писем Господу Богу», «Пангея» (шорт-лист премий «НОС» и «Сделано в России»).«Кто боится смотреть на море» – один из самых беспощадных текстов, хотя, казалось бы, перед нами камерная, печальная история неудавшейся любви. Но на самом деле – это история торжествующей, удавшейся НЕЛЮБВИ. Героиня романа приезжает на старомодный европейский курорт за покоем и счастьем. Всю жизнь она воевала с самой жизнью. Жила по правилам, без прикрас, говорила правду в глаза, а оказалась в мире безмятежности, старых денег и красоты. Она рушит этот мир вокруг себя, потому что иначе не умеет, не получается. Она победила и она разбита…
Мария Голованивская - Кто боится смотреть на море читать онлайн бесплатно
Потом не стало Анны, там она и умерла. Я все время проводил с Люсей, приносил цветы домой, ставил перед ней, думал, пусть полюбуется девочка моя, кормил ее как мог нежно с ложечки, выкатывал на балкон, говорил ей: вот, Люсёк, погляди туда, там кто идет, погляди, собака, овчарка называется, а там…
Книжки читал ей, читал, но ничего не отражалось на ее белом неподвижном лице, никогда и ничего. И страшная пустота была в ее огромных голубющих глазах. Только однажды, когда я читал ей сказку, известную такую, про русалку, которая любила принца и на муки ради него пошла, и обезголосела, а потом, после того как он так и не женился на ней, умерла, превратившись в пену морскую, Люсечка перевела на меня свои глазищи, и по щекам ее потекли две одинаковые слезинки, ровненькие такие и сверкающие, словно хрустальные. И чудовищная мысль тогда впервые посетила меня.
Я дрожал весь, будто изнутри пожираемый пламенем.
Я кинулся к ней и принялся покрывать прохладное лицо ее поцелуями, но глаза опять сделались пустыми и лицо было словно мертвое – белое, холодное, неподвижное. Мы поняли тогда друг друга. Это знал я, это знала и она.
Шли дни.
Я не спал.
Я выл по ночам как волк.
Я не выходил из квартиры, ничего не ел и ничего не давал ей. Я двое суток не менял ей пеленок. Я думал. И она, понимая это, – видимо, понимая, – лежала спокойно, без движения, ожидая того, какое же все-таки решение я приму.
Я не мог решить один.
Я пришел говорить к ней. Я сказал ей, что как будто понял, чего она от меня хочет, я плакал и кричал на нее:
– Скажи, скажи, – ревел я, – ты этого хочешь, этого? Отвечай мне, скажи, ты же знаешь, что я все сделаю для тебя, на все пойду, пусть даже потом…
Она неподвижно молчала, и мне показалось даже, что в ее глазах мелькнуло презрение ко мне. В эту минуту я вспомнил, что в самый первый год паралича мать ее притащила в дом иконку и все молилась перед ней, ездила куда-то к источнику со святой водой, осторожно ложечкой вливала эту живую воду в безжизненный рот. Я внезапно вспомнил об этом, потому что почувствовал на себе взгляд этого седовласого старца с иконы, одна рука его была опущена, другая поднята, он что-то будто показывал мне на пальцах, но глаза его, глаза, устремленные на меня, – никогда не забуду я их бесовского блеска! – так вот, эти глаза смеялись и так же презирали меня, как и эти голубые, обращенные на меня глаза с бесовскими огоньками.
Кровь закипела в моих жилах, я заметался по комнате с криками проклятий:
– Я проклинаю тебя, малахольный, – кричал я старцу и плевал прямо на его седую бороду.
– Я проклинаю тебя, потаскуха, за сговор с ним! Ты хочешь к нему, – кричал я Людмиле, – к этому растленному старцу, питающемуся невинными людскими душами? Нечего тебе делать на грешной земле, так и отправляйся, убирайся вон! Забирай же ее! – взревел я в последний раз и, вырвав из-под головы Людмилы подушку, с силой накрыл ей лицо.
Я ожидал, что она будет сопротивляться, биться, стараясь высвободиться, я думал, что все будет так, как я видел это в заграничном кино, но она не шелохнулась. “Значит, хочет к нему”, – мелькнуло у меня в голове, и я стоял так долго, очень долго, держа на лице ее подушку, и потом, когда у меня никаких сомнений уже не было, я отнял руки, и, не убирая подушку с лица, побежал вон.
Я здесь уже много лет, но эта первая встреча с Тобой лицом к лицу не дает мне покоя. Часто бессонными ночами я веду с Тобой беседы, осыпая Тебя упреками и оскорблениями. Я не могу Тебе простить ничего из того, что Ты сотворил с людьми. Вчера я говорил о Тебе с одним из моих соседей, и мы сошлись во мнении, что если когда-нибудь люди поймают Тебя, то обязательно убьют, вновь зверски растерзают, а это когда-нибудь обязательно случится, мне Ты уж можешь поверить. Бойся расплаты, грешник.
Твой раб…»
Это письмо обожгло Ласточку. Корявый мужской почерк нанизал его, как пойманную рыбку, на проволоку своей истории. Он не мог даже понять, почему этот сюжет, вполне годившийся для заурядной хроники происшествий (спятивший от горя отец душит свою парализованную дочь), так «пришелся». Он попытался вспомнить, не было ли и у него когда-либо увлечения обреченными женщинами. Увлечения не было, хотя одна его старая возлюбленная в муках скончалась от рака, здесь, в Париже, и он все же проводил ее в последний путь, стараясь спрятать радость облегчения за темными очками, – он сбежал от нее, едва услышав о диагнозе, на конференцию в Брюгге, наспех и нелепо сочиняя: Родченко, типографика, русская индустриальная оптика, а потом вдруг аппендицит, а потом гнойные осложнения. «Мой бедный мальчик, мой олененок!» – она присылала ему чеки из палаты, взволнованно телеграфировала: «Как твой животик? Целую твой животик!» – а он лежал на теплом лугу, жевал сухарики, мечтал: поскорее бы! Уже через три месяца она сгорела, свезло ему, – очень уж хотелось обратно в Париж, соскучился по друзьям, исстрадался. Нет, дело не в ней. Вот девушка Люся – это моя, мое. Умирающих не понимает никто из находящихся рядом. Живые будто выталкивают умирающих в смерть, невольно, потому что у них, у умирающих, своя общая тайна, которой и является эта самая смерть и которой не надобно живым. Они ничего не хотят о ней слышать и знать, нормальные живые, а умирающие все впихивают да впихивают в их головы дурные мысли, «сегодня я, а завтра ты»…
Он вдруг представил себе, как пришли забирать тело задушенной девушки, как оно выглядело, это тело… Он тут же соскользнул на себя самого, представил себя голого, обделанного на оцинкованном (или они теперь пластмассовые?) столе для покойников, с какими-то кровоподтеками на ребрах, впалые глазницы, склеившиеся холодные волосы на затылке… Воображение всегда было одной из самых мощных мировых сил, разместившихся в его голове. В юности он закрывал глаза и, держа рукой запретное место, представлял себе предмет своих желаний в немыслимых позах, говорящей неслыханные слова. Воображение часто соединяло его с желаемыми женщинами, и он наслаждался сполна, а потом, наяву, все выходило значительно хуже.
Воображение работало на него и в иной сфере; иногда, когда он уже занимался всякого рода оформительскими делами, после изгнания из искусствоведческой аспирантуры за «несоответствующие времени» взгляды. Еще воображение позволяло ему подглядывать сквозь стены за другими людьми. Он видел, словно наяву, как, к примеру, Борька Соколов, распрекрасный художник, на деньги от продажи картин которого он сейчас отчасти и доживал, лижет зад мерзкому боссу, дабы выклянчить из-под него себе выставку, а босс этот его за бороду таскает и говорит, мол, не дозрел ты еще, Борис Кактебятам, до выставки, ты лучше пока портретец моей жены изобрази, а мы на твое мастерство и поглядим.
Как раз недавно они с Мартой вспоминали, как встретили его на улице, толстого, взъерошенного, потного, как он потащил их к себе в мастерскую, угощал: на столе вареная картошка, кислая капуста, соленые огурчики с мизинчик, ледяная водка. Баб каких-то назвал, народу к вечеру собралась уйма… Потом, когда они уходили, все дружки его с этими бабами уже по углам на надувных матрацах делом занимались. «Я, – говорил Борька, – праздную сегодня свой последний день рождения. Мне, ребятки, сегодня тридцать семь. Это для нас, для гениев, последний рубеж». Они выпили за гениев, на прощание он подарил Ласточке с Мартой три картины, две ему, одну ей, – и вдруг на пороге стал хватать его за рукав: останься, а? зябко мне в этом содоме, бо-бок, понимаешь, бо-бок… – Ласточка хорошо помнит, как он стряхнул Борькину руку, потную, вонючую, – Марта с картинами уже стояла на улице, – и сказал: «Борух, мне придется нести эту куртку в химчистку». Наутро перетрахавшиеся его друзья и подружки дрожащими руками вынимали его из петли в уборной, уже окоченевшего. Марта в Америке написала о нем несколько статей для газеты, его сделали очень модным на Западе художником, кажется, и биография его уже вышла на разных языках, и выставок ему по всему свету наустраивали множество.
Воображение часто губило его, сулило золотой, а выходил пятак, но главное – теперь, теперь, когда только одна картинка, только одно живописное полотно, и всегда натюрморт, на столе, в гробу, темень от закрытой крышки, языки пламени. Здесь у него не было выбора – в землю идти или в огонь. Хоронить в землю здесь – слишком дорогое удовольствие, везти целиком тело домой на радость маме, счастливо доживающей свою старость с благообеспеченным, обожающим ее внешнеторговцем, – непозволительная роскошь. Поэтому выбора не было. Его кремируют, он написал распоряжение, и похоронят здесь, на том самом знаменитом кладбище, где по ночам покойники переговариваются на чистейшем русском языке.
А обожающий мамочку спутник жизни, которого она при посторонних шутливо называет «дядя Слава», уж изыщет государственные средства свозить ее раз в год на могилу сына отведать устриц.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.