Виталий Сёмин - Нагрудный знак «OST» Страница 41
- Категория: Проза / Советская классическая проза
- Автор: Виталий Сёмин
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: нет данных
- Издательство: неизвестно
- Страниц: 75
- Добавлено: 2018-12-11 14:01:25
Виталий Сёмин - Нагрудный знак «OST» краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Виталий Сёмин - Нагрудный знак «OST»» бесплатно полную версию:Главная книга жизни Виталия Сёмина – роман «Нагрудный знак „OST“ – суровое и честное, наполненное трагизмом повествование о страшных годах каторги в гитлеровских арбайтслагерях, куда будущий писатель был угнан в 1942 году пятнадцатилетним подростком.
Виталий Сёмин - Нагрудный знак «OST» читать онлайн бесплатно
С утра теперь ждал обхода, считал мгновения, которые Софья Алексеевна тратила на меня, был несчастлив, если задерживалась мало и была отвлечена. Отвлечена она бывала все чаще. Среди тех, о ком она спрашивала с порога, меня не было.
Я помнил каждое слово, которое она мне сказала, когда я пробудился от бреда: вместе поедем домой, задал ты нам жару. Выделял «вместе», «нам», думал об этом непрерывно. И в ощущениях моих, и в мыслях еще было много от болезни, и я не противился этому.
Соколик спрашивал (вся комната кранков оказалась среди тифозных):
– Софья Алексеевна, если бы не тиф, вы не объявились бы врачом?
Чем дальше уходила болезнь от Соколика, тем смелее становился его язык.
– А вы не боитесь? Врачи тоже умирают.
С Софьей Алексеевной он вел какой-то постоянный спор. Истинных причин этого спора она как будто не понимала. И вообще не замечала, что с ней спорят. Исхудавший, заросший щетиной Соколик выглядел благообразно, даже интеллигентно.
– А девушки? – усмехался Соколик.
– Спросите у Марии.
Но тут Соколик уступал. Спорить можно было только с Софьей Алексеевной, которая жила не в лагере, от которой однажды пахло духами и которая, конечно, не лагерную баланду ела. Тогда Соколик заходил с другой стороны:
– Тиф кончится, вас опять на фабрику?
– Скорее всего.
– Значит, для вас лучше, чтобы мы дольше болели.
Чтобы заставить ее подойти, взять меня за руку, я старался нагнать температуру. Она подходила, но рука ее была тороплива и холодна, она не мной была теперь озабочена.
Как болезненно отмирают детские иллюзии! У нее были сотни больных, но я ничего не хотел знать об этом, капризничал – требовал любви. Соглашался выздоравливать только в обмен на любовь. Однажды она передала мне свой обед: картошку, политую соусом-концентратом. Но я не стал есть. Не она сама принесла. Она пришла.
– Земляк, как же мы поедем в Харьков, если ты не хочешь выздоравливать!
Соседи меня ругали:
– Если доктор каждому будет отдавать свой обед…
У меня была надежда: она придет и назовет меня моим именем. У кого-то спросит, узнает… И обида – называет земляком, хотя я никогда не жил в Харькове.
– Я не из Харькова.
– Да что ты! – огорчилась она.– Я думала, земляки.
Она не очень сильно огорчилась, гораздо меньше, чем я надеялся. Никаких изменений такое слабое огорчение не могло вызвать.
На следующий день была озабочена, куда-то торопилась, ко мне не подошла. Спросила на ходу у Марии, кивнув в мою сторону:
– Ну, как?
Это был первый раз, когда она не подошла, и я опять заболел, вернулся в свое омертвляющее чувство и тело состояние. Она подходила, разговаривала со мной, чем-то я стал ей интересен, но и утомлял ее. А мне казалось, что все теперь зависит от того, вспомнит ли меня кто-нибудь в лагере.
Когда внизу грохотал термос с баландой, все тифозные начинали волноваться, ожидали вестей из лагеря, надеялись на какую-то передачу. Это был почти такой же волнующий, тревожный момент, как и приход Софьи Алексеевны. Здоровые помнили о тифозных, нам было хуже всех. Передачи и записки вызывали ревность, Я был среди тех, кого появление двуколки с баландой приводило в отчаяние. Совсем недавно я даже воспоминаниями опасался себя связывать с теми, кто боялся или не хотел бежать. А сейчас сама жизнь моя зависела от того, вспомнит ли меня кто-нибудь в лагере. Но некому было вспомнить (потом я узнал, меня считали давно умершим), и дела мои становились все хуже. Софья Алексеевна спрашивала:
– У тебя есть родственники в лагере? Мать, братья, сестры?
Я лежал, отвернувшись, не отвечал.
На следующий день передала мне половину бутылки теплого взболтанного лимонада.
– Костик передал,– сказала она.
Лимонад был поразительнее появления самой Софьи Алексеевны. Значит, все-таки что-то произошло, какое-то невероятное изменение в нашей жизни. Откуда Костику взять лимонад? Но почему неполная бутылка и никакой записки? Однако радость была сильнее подозрений. Это была моя первая передача, и я расхвастался:
– Костик передал!
Сосед потряс меня.
– Это докторша. Ты ж и в бреду: «Костик, Костик!» И сейчас плачешься: «Никто ничего не передает». Я слышал, она спрашивала у Соколика, кто такой Костик. Это ее лимонад. Половину она Ивану Шахтеру отлила. Я видел.
Сосед был старше меня, он тоже не имел передач. Однако слезливость моя исчезла. Полбутылки взболтанного лимонада показали мне, сколько может Софья Алексеевна. Бредовые переживания и представления стали меньше места занимать в моей памяти, перестали формировать мои мысли. Я все так же приходил в отчаяние, когда из лагеря привозили баланду, приносили передачи и записки, но уже радовался движению дневного света по нашему помещению. Просыпался, когда края светомаскировочной бумаги синели. Это была самая дорогая минута – начало свободного дня. Дежурная сестра не торопилась поднимать бумагу – надо было выключить спет. Я просил, и бумага поднималась. Для здоровых эта еще ночная синева была страшной, отравленной голодом и недосыпанием, полицейскими криками. В эту минуту я чувствовал себя счастливчиком: побег, тюрьма, перелом руки, тиф. У меня было больше перемен тяжелого. Ночная синева растворялась будничной серостью. Выздоравливающие просыпались, говорили, как прошла ночь, что делали больные – ночной бред тяжелее и замысловатее дневного. Сестры носили градусник, которым очень дорожили, помогали умыться к приходу Софьи Алексеевны. Солнце освещало штукатурку на потолке и стенах, а часам к десяти ложилось на одеяла. Яркий солнечный свет внушал неоправданный энтузиазм и надежды. Он не потерял яркости и медлительности с тех пор, как мы перестали его замечать. А произошло это, когда мы попали в лагерь. Все-таки беспамятство, сквозь которое мы прошли, изменило и размягчило нас. «Ждут комиссию Красного Креста»,– догадывался кто-то, и с ним не спорили. Врач, сестры, градусник, лимонад, а главное, то, как свободно держится Софья Алексеевна,– не просто все это. Может быть, даже произошло что-то еще более важное, но Софья Алексеевна молчит, ждет, пока точнее определится. Я накрывался одеялом, смотрел, как оно медово просвечивает. Подставлял солнцу пальцы, они розовели. Я уже опасался своих надежд, но были выздоравливающие, которые спрашивали Софью Алексеевну о международной комиссии, Красном Кресте. И она не говорила «нет», улыбалась, уклончиво разводила руками. Так что надежды не гасли: войдет и скажет. Она приходила к десяти и с порога щурилась на солнце. Лицо ее розовело и просвечивало. Входила она в халате и шапочке, но, прежде чем начать обход, еще несколько минут готовилась. Выслушивала доклад Марии Черной, чуть заметно кивала на чьи-то приветственные недисциплинированные выкрики, протирала платком стетоскоп, который доставала из кармана халата, выпрямлялась, становилась серьезней и значительней, направлялась к первому больному и уже не отвечала тем, кто окликнул ее. Больным я только такой значительной, с выпрямленной спиной и видел ее над собой. Потом стал замечать, что останавливается она всегда в солнечном свете – греется. Теперь видел, как настраивается, не может до конца согнать тревогу, как часто бывает чем-то отвлечена. Я становился здоровее и яснее видел, как мало она может, как нелегко, должно быть, дается ей врачебное выражение уверенности и значительности. И ненавидел тех, кто шуточками, вопросами сбивал ее, показывал свою проницательность.
Вначале мне казалось, что болезнь изменила и смягчила характеры и Соколика, и Левы-кранка, и Бургомистра, Бориса Васильевича. Я видел плачущего Леву-кранка, который боялся оставаться среди таких же больных – кто-то в бреду пытался его душить. Лева панически кричал: «Сестра, сестричка! Сестричка!» А когда Мария приходила, просил: «Посиди со мной».
Он что– то лепетал, спрашивал: «Я не умру, не умру?» А когда Мария поднималась, плакал навзрыд.
Плотный Борис Васильевич тяжело переносил высокую температуру. Глаза его были открыты и неподвижны. Он молчал, не отвечал на вопросы, не просил воды. А когда приносили воду, меняли мокрое от пота одеяло, не благодарил. Испачкавшись собственной рвотой, не звал на помощь, соседи звали сестру. Он не показывал, что слышит, когда его ругали за неподвижность и молчаливость. Но только однажды я слышал, как кто-то сказал Марии:
– Зачем вы его лечите? Все равно его надо убить.
И ревниво следили за Софьей Алексеевной, долго ли она задерживается около Бургомистра.
Она задерживалась столько же, сколько и у других, спрашивала его, брала за руку, считала пульс, а он все так же неподвижно смотрел на нее.
– Вы меня слышите? – спрашивала она.– Я врач, вы мне должны ответить.
Он кивал. Она что-то говорила Марии и проходила.
Тверже всех, пожалуй, переносил болезнь Соколик. Почти не терял сознания, не паниковал, был послушен и терпелив. Болезнь обострила его черты, но и сделала благообразнее. Близорукость стала заметнее. Он здоровался с Софьей Алексеевной, когда она подходила, заговаривал с ней. Она его похвалила:
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.