Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника. Страница 13
- Категория: Проза / Современная проза
- Автор: Витольд Гомбрович
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 68
- Добавлено: 2018-12-09 10:47:17
Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника. краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника.» бесплатно полную версию:Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника. читать онлайн бесплатно
— Можете себе представить, Филип увязался за служанкой в платочке.
Я так сильно испугался, что скоренько женился на особе, представлявшей собой абсолютную противоположность служанке. Я испугался показать себя в смешном виде. Вот она — тирания! Я отказался от слуг, вычеркнул их из памяти, уволил всех и захлопнул перед ними двери моего внутреннего мира. Интересно, все так же мелькают на Кручей и Хожей толстые голени, вделанные в разлапистые стопы? Вполне возможно, но теперь это для меня — terra incognita. Моя жена была безмерно успокаивающей, умиротворяющей. Ее гибкие ноги были длинны, как лианы, тонки в щиколотках, она лучшим образом свидетельствовала о моих вкусах; гибким и элегантным был и ее силуэт — на всех этот брак производил самое благоприятное впечатление. А ко всему — мы завели бойкую молодую горничную, ничем не напоминавшую служанок в платочках: в белой кружевной наколке, она грациозно порхала вокруг стола.
Жена поставила дом на соответствующую ногу, ногу изящную, породистую, с высоким подъемом, отстоявшую на сотню миль от тех куда-то девшихся, ушедших в небытие и навсегда исчезнувших ног. Собственно говоря, ничего почти не изменилось, пропали лишь два сумеречных часа, которые как в скобки брали день с двух сторон, и теперь с утра до утра все было одно и то же, поскольку жена моя даже в моменты экстаза не забывала, что ее муж — сотрудник МИДа. Я же ходил по дому и все восхищался: «Ah, quelle beauté, quelle grâce!» Повторял это с тем большим самозабвением, чем глубже закрадывалось мучительное подозрение, что жена и друзья, даже горничная в бойкой наколочке, догадываются о чем-то, а я пребываю вроде как на лечении и нахожусь под наблюдением. Ибо как иначе объяснить... такую удивительную жестокость с их стороны... что они, может, слишком частой слишком тщательно чистили зубы, слишком рьяно надраивали эти зубы, слишком остроносые, казалось, носили они туфельки, слишком блестящие лаком. Жена, например, ежедневно принимала ванну и, как мне кажется, не без определенного тиранического умысла. Слишком много в этом было жестокости и слишком мало сердца, слишком много какой-то холодной гидротерапии. Выглядело так, как будто все они решили задушить даже тень мечты, само желание желать, воспоминание о воспоминании.
Я же все послушно принимал и восхищался своей женой, точно так же, как некогда в Париже я восхищался Триумфальной аркой: но в последней я не нашел характерного разброса ее ног-опор, определенной броскости форм и потому я вернулся на родину. Почему же во мне не хватило силы аналогично поступить с моей женой, тоже не отличавшейся ни малейшей броскостью форм, зачем я, вместо того чтобы блуждать по бесспорно дивным, но чуждым материкам и морям, не поселился навсегда на родине — разве не является первейшей обязанностью каждого жить на своей родине?
Вместо этого, я, как предатель, как ренегат с деланным восхищением смотрел на враждебную, постылую страну моей жены, на белую гладь ее просторов, на детали, которые, подобно лунному свету, казались мне погасшими и мертвыми. «Очаровательный холмик, — думал я, рассматривая спящую, — круглый, небольшой, белоснежный. Стройная фигура, гибкий стан — все волнисто, модно, эстетично! Пленительная нога — гармоническая, как она спускается змеиной белизной по белоснежной постели». Но я подло лгал. То была луна, а мать-земля куда-то запропала. А жена даже во сне не допускала мысли о бунте, сопротивлении — и было нечто деспотическое в том, как нога сужалась книзу, будто только это и было ей позволено.
О, эта миниатюрная стопа, чистая, с высоким подъемом, выгнутым, как арка, по-парижски, триумфально — я уже говорил о постановке дома на соответствующую ногу — жена умела маневрировать этой ножкой совершенно безапелляционно, высовывая ее из-под одеяла, как раз и навсегда усвоенный трюизм. Я целовал ее холодными губами и восторгался тем, какая она маленькая и что каждый пальчик — как игрушка и розовый. О, все было безупречным, совершенным, эталонным. На коже нигде, нигде ни единого изъяна, безграничная белизна и гладь. Лишь холодные, величественные луны, лишь эстетика перспективы, лишь подстриженные шпалеры, китайские, японские фонарики! Это была феерия! Но называлось все чуждо, на иностранных языках, начиная от manicur’а и permanent’а вплоть до savoir-vivre’а и bon-ton’а. Я тоже выглядел по-европейски: был вымыт, вычищен. Снаружи все было начищено и отделано: все было блестящей туфелькой, лакированным ботиночком, тросточкой, модным пеньюаром.
И все это было таким легким, таким доступным, требовались только условные знаки. С помощью небольшого их количества я завоевал сердце моей жены, да и в министерстве все дела улаживались при помощи условных знаков. Маникюршам, секретаршам, хористкам, составлявшим обычную поживу сотрудников МИДа, тоже требовались только условные знаки; небольшого набора известных приемов — кино, ужин, танцы и диван — было достаточно, чтобы они после соответствующего нажатия автоматически выделяли ласку. Правда, везде блестели английские застежки, но и они отступали при условии, что были известны их секреты и что их поворачивали соответствующим хитрым ходом. Итак, даже наиболее оснащенная этими защитными штучками женщина (а я уверен, что и моя жена тоже) открывалась, как устрица, если ей говорились нужные, освященные обычаем слова и если при этом совершались ритуальные движения. Все было гладким, простым, плавным, как эталонная нога моей жены, и все так же сужалось книзу в крохотную ножку, а в основании всего лежали несколько слов: «Ты пригласил Пиотровских на five o’clock?»
Ну а со служанками было иначе, потруднее; вспомним, между прочим, как это было с ними. Там со всех сторон глядело отчаянное сопротивление, а кроме того — какая-то страшная смешливость — мои зрение, обоняние, осязание не хотели, хотел лишь сам я. Иду, высматриваю издалека, вижу — идет, двигая седалищем, вяло ставит коренастые голени, летом голые, а зимой — в толстых белых нитяных чулках. Прибавляю шаг — но тут и пальто и котелок дают о себе знать, уже начинаются труд и муки. Потому что я хочу увидеть лицо, увидеть, какова она — и понаблюдать за ней, за этим постыдным объектом. Что скажут дамы, что подумают шляпки о моем котелке? А потому я быстрым шагом прохожу мимо служанки, потом поворачиваюсь к ней под каким-нибудь предлогом (а идти все трудней, уже дает о себе знать сковывающее мои движения английское пальто), бросаю легкий взгляд и, наконец, я знаю, какова она. То ли из тех краснорожих, дерзких на язык, то ли из тех бледных, одутловатых, то ли из забитых, пугливых, крикливых или веселых? А когда после многих парфюмерных лавок, после многих перемолвок с подружками она сворачивает в подворотню, вот тогда я мчусь, догоняя ее лестнице черного хода и учащенно дыша, спрашиваю:
— Здесь проживает пани Ковальская?
Служанка еще ни о чем не догадывается, Деловито переставляет ножищи со ступени на ступень и сообщает, что не знает. Я же ловлю ухом шорохи, не идет ли кто сверху или снизу, нет ли где хозяйки, и тихо так, робко (а сердце колотится) предлагаю:
— Может познакомимся, а?
Служанка останавливается, смотрит — и вот появляется некое подобие улыбки, что-то начинает мерекать под платком, и со смущенной улыбкой высовывается счастье — чумазая ручка, ручка-мастодонт, совсем немного, лишь настолько, насколько позволяют приличия. Беру ее в свои руки, глажу, шепчу:
— Панна Марыся, вы мне очень понравились. С самой с Маршалковской иду за вами, панна Марыся.
Служанка улыбается, польщенная:
— Э... и что же так понравилось?
Я, потупив взор, с колотящимся сердцем:
— Все, панна Марыся, все! — а сам стараюсь говорить как можно спокойнее, как можно более естественно, дабы ничем не раздражать пока все еще скрывающейся смешливости.
Служанка смеется:
— Прохвост! — смеется она, — прохвост! — и тут же начинает ковырять пальцем в гнилом зубе.
Забыв обо мне, поглощенная исключительно своим зубом — а я стою и жду, стою и жду. Тогда она вынимает палец, осматривает его и вдруг... что-то в ней меняется:
— Не имею такой привычки знакомиться с кем попало на лестнице!
В ней пробуждается какая-то примитивная гордость. И неожиданно, резко:
— Ты только посмотри, а, понравилась... не на такую напал!
Прячу голову, поднимаю плечи, чувствую, что пробуждается боязнь, дикость, смешливость — а стало быть, снова, в который уже раз, все кончится ничем! (А другие служанки уже услышали, уже стали подглядывать из приоткрытых дверей кухни и одна за другой высовываться на лестницу — кругом хохотки, и делается людно). Вдруг моя избранница в приступе хорошего настроения сгибается — а может ее что-то рассмешило, а может она хочет пошалить? Хлопается задом на ступени, вытягивает вперед свои тумбы и визжит:
— Хи-хи-хи, на спичках колода — видали урода!
— Тише, тише, — шепчу я в страхе перед хозяйками.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.