Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики Страница 16
- Категория: Проза / Современная проза
- Автор: Александр Гольдштейн
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 106
- Добавлено: 2018-12-09 20:47:33
Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики» бесплатно полную версию:Первое издание книги «Расставание с Нарциссом» замечательного критика, писателя, эссеиста Александра Гольдштейна (1957–2006) вышло в 1997 году и было удостоено сразу двух премий («Малый Букер» и «Антибукер»). С тех пор прошло почти полтора десятилетия, но книга нисколько не утратила своей актуальности и продолжает поражать не только меткостью своих наблюдений и умозаключений, но также интеллектуальным напором и глубиной, не говоря уже об уникальности авторского письма, подчас избыточно метафорического и вместе с тем обладающего особой поэтической магией, редчайшим сплавом изощренной аналитики и художественности.
Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики читать онлайн бесплатно
Сад радикально противопоставил язык реальности, утверждает Барт; книга отрезана от социофизического мира, их не связывают никакие обязательства. Организовав свое творчество как внутреннее пространство языка, став писателем текстов, а не описателем «реальности», Сад отдал предпочтение дискурсу над денотатом, семиосису над мимесисом: то, что он «воспроизводит», непрерывно деформируется смыслом, и мы должны, повторяет исследователь, читать Сада на уровне смысла, а не на уровне денотата, — так же, заметим, как Маяковского. Один из соавторов глубочайшего концептуального взрыва в литературе — русского футуризма, уравнявшего в правах текст с миром вещей и объектов, Вл. М. уже в начальный период своей работы явился учредителем нового языка, или, в терминах Платона («Кратил»), он был «логотетом». «Самая подрывная деятельность (контрцензура) заключается не обязательно в том, чтобы говорить нечто шокирующее для общественного мнения, закона, морали, полиции, а в том, чтобы изобрести парадоксальный дискурс (дискурс, свободный от всякой доксы): революционным актом является изобретение, а не провокация; этот акт находит свое завершение в основании нового языка» (Барт).
«Футуризм был одним из чистейших достижений человеческого гения. Он был меткой — так высоко поднялось понимание законов свободы творчества», — писал В. Шкловский в фельетоне «„Улля, улля“, марсиане!», не соглашаясь с вступлением футуристов на руководящие посты Наркомпроса по искусству. Новый язык футуризма, язык Маяковского, не нуждался в «действительности», вытесненной из круга, взятой в скобки (так убирал все лишнее для мышления Гуссерль), некредитоспособной перед лицом автономного мира семиотических ценностей. В отрезанной от «реальности», довлеющей себе сфере языка и воображения Вл. М. были созданы коды возмутительного и преступающего: свидетельство проникновения автора в табуированную сердцевину поэзии, которая есть голос недозволенного, утопического, желаемого, голос того, чему не может быть места и о чем только и должно говорить поэту. Допустимо назвать этот подрывной выкрик «садизмом». Но я предпочитаю другое слово — Революция.
2Когда Маяковского обвиняют в том, что он подался в лагерь жестоких победителей, восславил их деяния и разменял свой талант, выбрав смерть вместо жизни, то хотелось бы судей сначала спросить: а чего бы они от поэта хотели, если допустить на мгновение, что он их интересует всерьез? Наверное, чтобы он, продираясь через толпу, успел загрузиться на последний корабль и покинуть Россию с остатками армии Врангеля, всласть настрелявшись по красным. Потом, испробовав в Париже несколько высокоинтеллектуальных профессий, он настолько созрел бы духовно, религиозно, либерально и национально, что сподобился бы напечататься в профессорски толстых «Современных записках» (рядом с бесконечным Алдановым), откуда уже пролегал выгодный путь к рецензиям за подписью самого Адамовича.
Можно было избрать внутреннюю эмиграцию, обыкновенно сопровождавшуюся рептильным эстетическим фундаментализмом, и отстаивать гуманистические заветы на легкодоступных тропах, утоптанных китчевыми традиционалистами во главе с лучшим из них — импозантным писателем Булгаковым. Его судьба взошла высоко, и занимателен творческий дар, совпавший с будущим временем, ложный в своих основаниях. В головах у Льва Толстого, на могиле его, был похоронен любимый графский конь Делир. У изголовья живехонького русского беллетризма до недавней поры покоился набальзамированный труп позднего Булгакова, из которого руками наследников вынуты метафизика с эсхатологией. Отдадим должное памяти мэтра: катакомбный роман стал бестселлером десятилетий. И дело не в запретности плода, который разрешили надкусить публично (мало ли было таких?), но в бестселлерных свойствах поэтики. Стремясь к прямоте и трагическому совершенству, автор неожиданно дописался до неоэклектики и «поп-артного» лоскутного одеяла для бедных; заветный, личный роман с его, по словам Бахтина, Христом из спиритуальных ересей обрел измерение китча, словно специально предназначенного для вульгарных экранизаций, обернулся чтением миллионов. Ненавидевший авангард, Булгаков предложил ему «постмодерную» альтернативу: «Мастер и Маргарита» — это и был конец русского авангарда. Упомянутый в «Клопе» среди умерших слов (буза, бюрократизм, богоискательство, богема, Булгаков), Михаил Афанасьевич посмертно врага одолел, завладев вниманием публики. Пиррова победа культуры, ее тупиковый путь, сейчас предстающий во всей беспросветнейшей очевидности.
А если перед вами два пути, то нужно идти по третьему. Потому что художник, желающий делать искусство, не обязан связывать свою судьбу с землями, где соблюдаются права человека, но обязан выбирать для себя такие пространства земли, где клубится энергия эпохи. Он должен войти внутрь этой энергии и погрузить в нее свои тексты, чтобы они зазвучали по-новому. Так Зигфрид из «Нибелунгов» в надежде стать неуязвимым и обновить свое естество омылся кровью дракона, но и это его не спасло, впрочем. Такая энергия нередко погибельна, она умерщвляет. И поэт может быть с ней несогласен, бороться против нее — тоже его право. Но он не может, даже если бы захотел, не признать ее в каком-то высшем, надличном, превозмогающем его жизнь смысле, и, когда Замятин говорил, что в России нет писателей, не принявших революции, он имел в виду именно это: революция совершилась и всем стало ясно, что нельзя притворяться, будто ничего не произошло, и сочинять по накатанной колее. Искусство вообще мало напоминает парламентарную демократию и тяготеет к тоталитарной безвыходной цельности, вбирая человека дотла.
…Стиль Революции кафоличен. Во исполнение поэтического завета он рассыпает пшеницу по эфиру, утоляя голод в междупланетных пространствах. Это всемирное миссионерское путешествие, апостольское просвещение язычников, привлечение необрезанных, неиссякаемый диалог с церквами и народами, послание с жизнетворческим откликом — так семена дают всходы, так колосом прорастает зерно. Это хоровое начало, инкорпорирующее индивидуальные голоса не для того, чтобы их заглушить и стереть, как стирают магнитную ленту, но с целью снискать им соборную благость, сделав их звонче, чем они были в изолированном своем состоянии, без акустики, эха и резонанса. Это стиль Империи и Церкви как наиболее полных земных воплощений принципа целокупности, симфонии разнородных начал. Художественный стиль Революции отображает структуру революционного мира, которого властная иерархия, не предназначенная к угнетению подчиненных и управляемых, существует лишь для того, чтобы низшие получили достойное место на лестнице универсального смысла, где в ходу общий язык и господствует цельное видение жизни. Тем самым низшие становятся равными.
Отдельные участки этого иерархичного, но эгалитарного мира (без Россий, без Латвий жить единым человечьим общежитьем) наделены непогрешимым значением — таковы, например, Москва или русский язык. Но отказ от подобного рода эмблематических зон, концентрирующих священную полноту традиции и преемства, был бы для людей этого мира таким же безумием, каким для католиков стало бы внезапное нежеланье признать в римской церкви (и папском престоле) преемственность с тем самым камнем, на коем эта церковь воздвигнута ее основателем. Об исторической и духовной линии, соединяющей апостола Петра со всеми последующими первосвященниками, темпераментно писал среди прочих Владимир Соловьев, отстаивая в книге «Россия и вселенская церковь» справедливость доктрины и притязаний Рима.
Маяковский был Вергилием еще одного, совсем небывалого Рима, пророком его концептуального, политического и мистического всеединства. Он был Дантом Нового Средневековья, написавшим «Рай» («Хорошо!») прежде так и не созданного им «Ада». Вергилий — Дант — Маяковский: я убежден в справедливости этой тройчатки. Каждый из них пережил конец света и дал объемлющий образ новорожденного или только зачинавшегося универсума, его предвосхищающее видение, чаяние, обетование. Когда Вл. М. посвящал оды рабочим Курска или нефтяникам Каспия, когда он негодовал на чиновников и книжников из провинций, которые демонстративно, опьяненные своим самостийным национализмом или фрондирующей верностью старине, притворялись, будто не понимают русской речи, — он говорил от лица Империи и Ойкумены, изъяснявшихся по-русски, потому что только этот язык, который не отменял других языков, но был среди них словно Лазарь, воскресший и вечный, мог взять на себя функцию латыни четвертого Рима, Третьего Интернационала. В этом была и всемирная миссия Маяковского, ибо он предрекал и мечтал своим словом приблизить космополитический экуменизм Революции — точно так же, как видел будущее Вергилий в IV эклоге «Буколик», как он же в VI книге «Энеиды» возвещал исторический долг Рима, призванного утвердить мир на земле, успокоить народы, собрать их под общим небом в единое человечество: ведь и сам римский народ, подобно народу страны, в которой жил Маяковский, был слиянием, переплетением разных племен. Вл. М. грезил о планетарном альянсе революционных народов, и как же не усмотреть здесь того же духовного порыва, который побуждал Данта пророчествовать о «Гончей» (Veltro) — Божьем Посланнике, долженствующем восстановить Империю, а вернее, создать ее наново.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.