Кирилл Кобрин - Где-то в Европе... Страница 2

Тут можно читать бесплатно Кирилл Кобрин - Где-то в Европе.... Жанр: Проза / Современная проза, год -. Так же Вы можете читать полную версию (весь текст) онлайн без регистрации и SMS на сайте «WorldBooks (МирКниг)» или прочесть краткое содержание, предисловие (аннотацию), описание и ознакомиться с отзывами (комментариями) о произведении.
Кирилл Кобрин - Где-то в Европе...

Кирилл Кобрин - Где-то в Европе... краткое содержание

Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Кирилл Кобрин - Где-то в Европе...» бесплатно полную версию:
Книга Кирилла Кобрина — о Европе, которой уже нет. О Европе — как типе сознания и судьбе. Автор, называющий себя «последним европейцем», бросает прощальный взгляд на родной ему мир людей, населявших советские города, британские библиотеки, голландские бары. Этот взгляд полон благодарности. Здесь представлена исключительно невымышленная проза, проза без вранья, нон-фикшн. Вошедшие в книгу тексты публиковались последние 10 лет в журналах «Октябрь», «Лотос», «Урал» и других.

Кирилл Кобрин - Где-то в Европе... читать онлайн бесплатно

Кирилл Кобрин - Где-то в Европе... - читать книгу онлайн бесплатно, автор Кирилл Кобрин

Невозможно написать о чужом детстве. Только о своем. (Впрочем, и о чужой смерти невозможно написать. Между детством и смертью есть одно важнейшее отличие: как напишешь о собственной смерти?) Нижеследующие страницы посвящены детству автора, который выбирает для себя не позицию «философа», рефлексирующего о себе, о своем детстве, а историка, легкомысленного историка, поверхностного каталогизатора той культуры, которая для него самого была родной, его сформировала и (быть может) его и угробит, — позднесоветской. Речь пойдет именно о позднесоветском детстве: его интонациях, темах, табу, механизмах принуждения и способах уклонения от них. О «словах и вещах» позднесоветского детства, пользуясь названием знаменитой книги. Впрочем, Фуко, этот лучший из историков среди гегельянцев, поможет нам не только заглавием.

«Если нам бросят упрек в гегельянстве, мы охотно примем его», — пишет И. П. Смирнов в одной из своих веселых книг. Что же, и мы примем. Почему бы и нет? Как остроумно заметил Тынянов (он ли?), страх смерти в России придумал Тургенев. Возможно, я ошибаюсь[1], но «детство», как особую психокультурную парадигму, эпистему, особый способ соотношения «слов» и «вещей», в России придумал Сергей Аксаков. Так начинается его семейная хроника: «Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесяти годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, — кормилица, маленькая сестра и мать; тогда они не имели для меня никакого определенного значенья и были только безыменными образами». Все последующие русские воспоминатели занимаются лишь стилистическими улучшениями и всевозможными конкретизациями. Константин Леонтьев уточняет географию: «С чего начать? Вы знаете, я теперь в той самой деревне…», Иван Бунин добавляет к географической справке хронологическую и генеалогическую: «Я родился полвека тому назад, в средней России, в деревне, в отцовской усадьбе… О роде Арсеньевых, о его происхождении мне почти ничего не известно». Хотя, конечно, «Жизнь Арсеньева», несмотря на форсированную старомодность, — книга прошлого века. Бунин, которого даже в сюрреалистическом кошмаре нельзя представить с «Улиссом» в руках, невольно повторяет слова Стивена Дедалуса о «кошмаре истории», от которого хочется «проснуться»: «И очень жаль, что мне сказали, когда именно я родился… А родись я и живи на необитаемом острове, я бы даже и о существовании смерти не подозревал». Набоков драматизирует бунинское высказывание: «Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь — только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями», что не мешает ему битком набить эту «щель слабого света» всякой всячиной, прихваченной им из России, из детства: трансъевропейскими экспрессами, добрыми гувернантками, велосипедами «данлоп», барской клубничкой, легендарными девчонками из Выры и Биарицца. Эти вещи (и тысячи других) составляют экспозицию музея набоковского детства, быть может, самого богатого музея подобного рода в прошлом столетии. Что же до слов, то их в этом музее нет — все прибрал к рукам лукавый ecrivain, все утащил в свою альпийскую могилу.

Увы, мне не дано состязаться ни с Владимиром Владимировичем, ни даже с Сергеем Тимофеевичем. Но, будучи, по сути дела, всего лишь историком, попробую кое-что иное. Итак.

Я родился тридцать семь с лишним лет назад, в Средней России, в городе Горьком, в роддоме Автозаводского района. Мне было бы очень жаль, если бы мне не сказали, когда и где именно я родился. Поэтому я счастлив своим знанием. Я знаю контекст моего детства. Поздний совок. Середина семидесятых. Пролетарский район огромного города. Время остановилось здесь; почти ничего не меняется — ни марки папирос, ни марки автомобилей. Упоительное ничегонеделание в пыльном летнем городе. В окружающем мире тоже все без изменений. Слишком рано для цирка, слишком поздно для начала похода к Святой Земле. Бровастый генсек уже сочиняет свою «Малую землю». Ветеранам войны еще лет по шестьдесят, они бодры, энергичны и вдрабадан пьяны 9 Мая. Свищет змеиное словосочетание «литературный власовец». Петров-Михайлов-Харламов против Маховлича-Лафлера-Робинсона. Лыбится однозубый хулиган Бобби Кларк. Страшное слово «полпот».

Я выныриваю из этого некогда вязкого, тягучего контекста, отфыркиваясь и отплевываясь. Я уже здесь — в самом начале нового тысячелетия. Я должен рассказать о словах и вещах двадцатипятилетней давности. О, лысый Фуко, укрепи и направь!

Прежде всего соображение теоретического характера. Соотношение «слов» и «вещей» тогда, в позднесоветском детстве, кажется мне похожим на аналогичное соотношение в барочную эпоху XVI — начала XVII века, как оно описано в «Словах и вещах». Слова не являются нейтральной «одеждой» вещей (как в эпоху классицизма), они не имеют своего происхождения и даже постигаемой истории (как в первой половине XIX века). Они существуют и столь же реальны (а иногда и более реальны), как и вещи. Так же, как и вещи, они загадочны, мистичны, обладают необъяснимой властью. Слова размещены в одном пространстве, на одном столе (как заметил бы Фуко) с вещами. Например, мой детсадовский и школьный друг Санёк находился под странным воздействием слова «ливерпуль». Конечно, мы были футбольными болельщиками, но дело не в этом. Санёк (как, впрочем, и я) никакой «Ливерпуль Футбол Клуб» никогда в глаза не видел, но обожал его заочно, каждый понедельник закупая газету английских коммунистов «Morning star» и пожирая на малознакомом языке отчеты о матчах в премьер-лиге. Следующая часть ритуала заключалась в игре в настольный футбол. Санёк играл всегда за «Ливерпуль», я — по его воле — то за «Арсенал», то за «Нотттингем Форест», то за «Челси». Всех жестяных игроков как-то звали: Киган, Далглиш, Сунесс. Потом мы пили чай. Внезапно Санек вскакивал, падал на пол, начинал биться в истерике и орал: «Ливерпуль! Просперия!» Припадок заканчивался так же внезапно, как и начинался: Санёк поднимался, отряхивался и, будто ничего не произошло, принимался за чай.

С другой стороны, многие вещи не имели названий, особенно те, которые были выставлены в техническом музее Автозавода, — медные и латунные штучки, усеянные шестеренками, с коленцами трубочек и вентилей. Или те вещи, которые мы видели в иностранных фильмах, — из блестящих коробок лились напитки, ажурные черные полоски обхватывали женские ножки, какие-то записные книжечки странным образом содержали в себе громадные суммы денег. Означаемые без означающих, означающие без означаемых — все они переживались тогда в моем сознании, сталкиваясь, отскакивая, все время указывая на что-то и друг на друга; в общем, соотносясь по категориям, открытым Фуко для барочной эпохи. Это были категории «пригнанности», «соперничества», «аналогии» и «симпатии». «Пригнанность» связывала слова «выпивка и закуска» и вещи «шарф и шапка» (любопытно, что если в школе терялась шапка, то терялся и шарф, и наоборот). «Соперничество» объединяло божественные игры невидимого «Ливерпуля» и наше щелканье настольным футболом, расстегнутое пальто ранней весной и бесшабашную удаль Черного Тюльпана. «Аналогия» заключала в себе связь между собранным металлоломом и победой вьетнамцев над страшным «сайгонским режимом», между подглядыванием за переодевающимися после физкультуры девчонками и гнусными предательствами какого-то Стаховича[2]. Наконец, «симпатия» намекала на глубочайшую внутреннюю связь вещей и слов; например, слово «гандон» и картина Кустодиева «Русская Венера» (перл коллекции нашего художественного музея) связывала очевидная «симпатия». Или можно вспомнить знаменитое граффити на партах: «Хуй и пизда из одного гнезда», которое, впрочем, можно отнести и к остальным категориям — «пригнанности», «соперничества», «аналогии». В общем, как писал наш проводник в мир «слов и вещей»: «Весь объем мира, все соседства пригнанности, все переклички соперничества, все сцепления аналогии поддерживаются, сохраняются и удваиваются этим пространством симпатии и антипатии, которое неустанно сближает вещи и вместе с тем удерживает их на определенном расстоянии друг от друга». Да уж, в те времена выходцев из одного гнезда умели держать на расстоянии друг от друга.

Пройдемся же по нашему реестру слов и вещей той незабвенной поры, бессистемно, фланируя и посвистывая, цепляясь вниманием за разные пустяки. Вот, например, микрокосм гастрономической и эстетической вселенной моего детства — «Три мушкетера» Дюма. Пятнадцатиминутное чтение этой книги вызывало буквально припадок аппетита, приходилось идти на кухню и готовить себе чай с бутербродами. Или яичницу с салом, воспетую тем же Дюма в «Королеве Марго». До сих пор картинка, изображающая легендарный завтрак на бастионе под Ла-Рошелью (конечно, только из издания «Библиотеки приключений»!), является для меня наилучшим аперитивом. Лучшим художником в мире был именно автор иллюстраций в этом издании. Лучшим в мире писателем — сам Дюма; довольно долго проза, в которой нет анжуйского, аркебузов, батистовых платков, вышитых перевязей, харчевен, жареных перепелов и луидоров, оставляла меня равнодушным[3]. А вот двадцатикопеечная монета. В ней было все: и классический набор «сто грамм мороженого с сиропом плюс стакан лимонада», и сладостный, темный грех вечернего сеанса в кино «Дети до шестнадцати», и классический зачин к избиению шакальем в незнакомом районе — «Эй, пацан, дай двадцать копеек», и непостижимая географическая свобода — три копейки на трамвай до центра города, стаканчик кваса из бочки у Кремля, рогалик в «Первой булочной», три копейки на обратный трамвай. Еще шесть остается на следующий побег с Автозавода.

Перейти на страницу:
Вы автор?
Жалоба
Все книги на сайте размещаются его пользователями. Приносим свои глубочайшие извинения, если Ваша книга была опубликована без Вашего на то согласия.
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
Комментарии / Отзывы
    Ничего не найдено.