Александр Гольдштейн - Спокойные поля Страница 23
- Категория: Проза / Современная проза
- Автор: Александр Гольдштейн
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 69
- Добавлено: 2018-12-09 23:10:22
Александр Гольдштейн - Спокойные поля краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Александр Гольдштейн - Спокойные поля» бесплатно полную версию:Новая книга известного эссеиста и прозаика Александра Гольдштейна (1958–2006), лауреата премий «Малый Букер» и «Антибукер», автора книг «Расставание с Нарциссом» (НЛО, 1997), «Аспекты духовного брака» (НЛО, 2001), «Помни о Фамагусте» (НЛО, 2004) — увлекательное повествование, сопрягшее жесткие картины дневной реальности во всей их болезненной и шокирующей откровенности с ночной стороной бытия. Авантюристы и мистики, люди поступков и комнатные мечтатели, завороженные снами, очарованные наитиями, они сообща сплетают свои хороводы, что погружает прозу в атмосферу Луны и полдневья. Место действия — пространство воображения: Александрия Египетская, Петербург, Мадрид и Берлин. Время не ограничено хронологией.
Александр Гольдштейн - Спокойные поля читать онлайн бесплатно
Не аллегория — литература. И не дерюжно-камчатная речь византийства вдали от Босфора, но из позднейших времен лучезарная мракобесная подрывающая услужающая какая угодно почти беспрозванность (невзирая на имена вожаков легиона), продолжение классики на ее гнойном распаде. Лефовец П. погорячился по молодости, что второе пришествие классики невозможно, как невозможно вообще второе пришествие, самого потом за уши было не отодрать от трупа товарища М. Все совершалось под знаком совокупления с мертвыми, ими клялись, к ним влеклись, от закоснелых клятвопреступников и растлителей, нуждавшихся в комильфотном блезире, до агностиков на покаянии, до нешуточных возродителей праха. В пестрый венок вплелись стоны о потопленьи деревни, потекли страхи, городские, бесцветные, страхи на службе, в постели, за чаем на бахромчатой скатерти, зеленовато и влажно мерцавшие Гончие Псы отразились в оброненной на опушке пустой поллитровке, морозный бунт растопил стылые души — это была их, наименее прокаженных, словесность, их, самых проникновенных, яснобунчужный удельный улус.
Ю.Н. жизнь проработал писателем, копиистом дворянской манеры набегами в просветительный очерк. Разоренные гнезда, вальдшнепы мещерской охоты, опевают зарю петухи, незнобкий, с распахнутым воротом Р. воздымает аккорды, в звучании коих, бормоча из Ларца, хватается за сердце А., попечитель вокзальных ступеней, все поэты бормочут погибельно в ночь, лабиринты окрашены предвоенной Москвой, всюду в городе были пурпурные, жемчужные отблески, от них-то и разливалось томление силы, вечером или того сильней, на рассвете, когда счастливо возвращалось неутолимое тело, для вас уже отлиты пули, прорицает подруга у патефона, сценарии, публицистика, большеведерные коромысла поденщины, которую он научился выделывать, как свою безотказную прозу, в день четыре страницы, даже когда умирала мать и он умирал с ней.
Слово он чувствовал, десять, двадцать, сорок лет кряду вываливая в печать благоуханно задуманные, породисто выписанные суррогаты. Не меньше того восхищался куражной, вакхической жизнью. Гея и Эрос не отдыхали на нем, и он воспитал себя в драке, в гулянке, в любви, бретёром сиреневых времен коктейль-холла, денежных, мелом запачканных бильярдных, храпящих и вспененных лошадиных бегов под пиндарову оду с портвейном и колесничим, а за девочек в туфлях на микропорке приходилось махаться с охальными коллективами; таким и остался, разве что с возрастом и солидностью опрокидывал столы в ЦДЛ (ликующий взвизг подавальщиц), по бойцовской привычке быстро кончая того, кто в очках, потом принимаясь за прочих. Ему нравились мощь, натиск пола, обрамленные высокопробной учтивостью, он знал толк в своем ухарстве, упрямом изяществе овладения, женщин никогда не было слишком много, они выходили на свет, чтобы Ю.Н. зря не тратился в поисках, а он им показывал, мол, суетиться не надо, все ясно и так.
Барин, забойщик, богач, чародей трудозанятости, том за томом объедков с чужого, ставшего общим, стола, четыре страницы разжиженных ежесуточных подражаний, не угрызаясь, гордясь всепогодною мощью, но что-то стесняло, корежило, портило начинавший подрагивать, дребезжать аппарат. В нем больно ворочался, стальными конечностями задевая за сердце и легкие, какой-то другой человек, который плевал на собачий оброк, обожал селина, и джойса, и сверхнатурально, до внечеловеческих граней простертого музиля, чье имя Ю.Н. впервые услышал в окопе от чопорного, не выбравшегося из мокрой земли книгочея, поверенного венских дворцово-библиотечных пожарищ (и вот несут, глаза в тумане и в жидкой глине сапоги, а в левом боковом кармане страницы музиля в крови), в нем, говорю я вам, больно расположилась какая-то чуждая, посторонняя тварь — недостойно выказывая злобную проницательность и отклоняя ставку на падаль. Он ненавидел ублюдка, ибо тот, смеясь, рвал изнутри, но втайне пестовал, обихаживал, покамест за неимением лучшего потчуя проспиртованной печенью, дабы урод, когда выйдет наружу, а Ю.Н. был уверен, не отлипал бы от мяса и крови, единственно крепких для слова. Подонок был сладким секретом, подпольем, сберегательным выблядком. Погаснут колючие звезды, заря сменит ночь палачей, только что, по возвращении автора за госсчет из европы, сдавших в набор два стотысячных его тиража приплюсовкою к по(д)тиражно-сценарным, и на распаде властительной мерзости Ю.Н. выпишет все, что вслепую вымарывал из него государственный мрак — расовые и половые закруты, непотребство оценок, смятение юности; все имена и запреты, золото ее проклятых, доводящих до самоубийства волос, округлую дароносицу живота, излитие семени в тот одинокий раз у окна, венчающий помешательство непокоренного лона и воздержания, он скажет все слышите да скажет все.
Чепуха, ни во что он не верил, ни на что не надеялся. Он был в нем собою другим, тем, кто, глумясь, презирал плебс, любил слово, циничную похвальбу удовольствиями и помещичью волю. Гад выполз наружу, когда все кругом закачалось. Сперва удавалось Ю.Н. не ахти, он все же отвык от свежатинки и, привычно подмешивая к ней отбросы, достигал, максимум, разухабистых поношений. Но вскоре, насколько позволили навыки, освободил себя от натужного обличительства и от квелых импрессий, дав выход ярости и отчаянью. Можно ведь догадаться, откуда печаль. Отвратительно хамство земли, неприятен народ, сжимающий охотнорядский кистень, Ю.Н. долго не знал, кем считаться, русским или евреем, а как вызнал, счастье уплыло по невозвратной воде, да это же умственность в пользу бедных, для отвода глаз и дерущихся рук, истина проще, суровей. Не дали стать автором на разрыв, с гневом в устах, с неприличием в жестах, не дали ни в молодости, ни потом, хотел, смертельно желал, внутренне ощущал — не дали, а он согласился. Вот откуда печаль, и волнение нервов, и возвращение в крымское солнце, к женскому телу на гальке у моря, к женскому телу, скользящему от виноградника к простыням, к собственной непоруганной, что-то еще обещающей гибкости, навязчивая, до красных пятен в глазах пристальность утомленного, все же не сдавшегося, совершенно все же подавленного сибарита, везунчика, неудачника, ломового на ниве, слишком поздно, слишком предсмертно, только когда разрешили, выпустившего наружу урода — баснословного, негодяи, красавца, вам, подонкам, не снилось: в остроге намаялся, не успел погулять, а винить-то, винить-то кого, отвечайте. Ушел спокойно, во сне, вычитав накануне машинопись завершительной прозы. Работал на закате одержимо, намереваясь, кажется, многое наверстать. Многое, многое наверстать. Кажется, если не ошибаемся, на закате.
Ю.Н. в саду за столом. Горки блинов, рыбья обоего цвета икра, старорежимные кушанья и напитки. Старый режим обвалился, накрыв вскормленную печать. Ю.Н. принимает гостей, похоже, из новых издателей. По слухам, Ю.Н. вложил личные средства в пятнадцать томов сочинений, и если бы Ю.Н. не умер, то мог бы быть разорен. Он смотрит в кадр молча, так что слышна его плавная речь с мягким дворянским дефектом. Лицо мурзы и певца одухотворено широким неприятием почти всего происходящего. Степная роскошь поколений напечатлелась в повелительно-хлебосольных чертах. Светлые глаза сияют детской удивленной жаждой. Сосны шумят наверху, не торопя, провожая. Усадебный ветер шевелит седину.
Два бессмысленных отражения бессмысленной несоветско-советской души. Чего ради я их отразил, пусть покоятся с миром, лежат где лежат. Посвящается Толе Портнову, говорившему, что Москва, Подмосковье, кольцевая Россия не снег, не мятель и не зимние сани, не синий слабо светящийся и постанывающий и посвистывающий призматический или не призматический лед, не замерзающая тоскливо-гортанная лебядь в оставленном бежавшими гвардейцами пруду, но летние жары, горящий торфяник, чадное задыхание пузырящихся газированных улиц, спасения ищущих в соснах, в сосновом убежище дач. Мороз панцирь России, Руси, под ним жаркодышащее в дыму, зной в Тель-Авиве дымится иначе, нежели подмосковный июль. Расплавленное в ковше для слепых и слепящих металлов, море бликует, рябит на разрушаемой желто-соленой стене кинотеатра «Артемидор», намоленного прозрителями с воспаленными от недосыпа глазами, из Варшавы, из Лодзи, из Вильны, в годы всевласти английской и свободного проезда к Бейруту, во дни повилики, сосущей зелень и сок; дом торговый, солнцем блистающий дом взойдет на руинах. В пробковом шлеме коржавый производитель работ кроет бригаду засохших румын.
Спокойные поля
Письменный текст
В предпоследние годы эпохи Олег Блонский дал почитать Варлама Шаламова. Тебе двадцать и двадцать один, ты сказал, возвращая, что очень понравилось, что поражен описанием правды. Зороастр изрек, повторили мидяне, парфяне: ложь — мать всех пороков. Зачем же ты лжешь? Сказанное тобой Блонскому лживо, критский логический парадокс. Шаламов чужд тебе, посторонен. Очень не твой — это ты не его, с отвращеньем тебя, тепловатого, изблевал бы, ну да в этом ли дело, дело в кромешности несмыкания. В совершенстве не твой, даже страшно, насколько. Не возмещаемое ничем отторжение, отчаялся зацепиться приязнью, не говоря о любви. Эта честность лютующих глаз. А ты любишь тканое, сканое. Любишь в бусах, цветах, цветных нитях по шелку, с грифоньими крыльями и коленцами, не забудь чешую, черепахову скорлупу, паутинчаты иглы, чтоб синтаксис, медленный, будто зависшая летом оса, но фраза не перерубается, как рассекается лезвием надвое в тоненьком перешеечке та же, что присосалась к варенью из блюдца, оса — чтоб синтаксис вольно курился на галереях, террасах, между резных опор памяти, тайнодейственной, точно внутренность головы Гварди, средь увядающих праздностей Гварди. Где под небесами лагунными, перистыми подагрически шаркает, отгребаясь от ветра, лукавец прелатишка. Арки, балконы, колонны венецианского обветшания. Метельщиками выметенные, снова заветрены звонкие плиты. Вот что тебе по душе, эти витые закруты, эти садовые розы, не рыбохек же на кухне собачьего года. Старец надрывно отхаркался, испепелил исподлобья. Размороженная в раковине рыба водоточит и подванивает. Четыре конфорки, злые синие языки. Ночь постылая за окном.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.