Александр Бараш - Свое время Страница 7
- Категория: Проза / Современная проза
- Автор: Александр Бараш
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 30
- Добавлено: 2018-12-10 00:50:37
Александр Бараш - Свое время краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Александр Бараш - Свое время» бесплатно полную версию:Новая книга известного поэта, прозаика, эссеиста Александра Бараша (р. 1960, Москва) – продолжение автобиографического романа «Счастливое детство» (НЛО, 2006). «Свое время»: Москва, 1980-е годы, стихи, литературный андерграунд, путешествие по этапам отношений с советской цивилизацией. Это свидетельство очевидца и активного участника независимой культурной жизни Москвы той эпохи – поэта, издателя ведущего московского самиздатского литературного альманаха «Эпсилон-салон» (совм. с Н. Байтовым, 1985–1989), куратора группы «Эпсилон» в клубе «Поэзия», а также одного из создателей и автора текстов рок-группы «Мегаполис». Переплетение мемуарной прозы, критических эссе, стихотворений создает особый стилистический сплав, призванный восстановить «портрет поколения в юности» и передать атмосферу любимого города в переломное время.
Александр Бараш - Свое время читать онлайн бесплатно
Во всех остальных действиях и кодах поведения я не чувствовал зазора и напряжения. Все мы были из одной среды – советской разночинной… К моей «невоцерковленности» относились с «улыбкой форы», если можно так выразиться… как к другим проявлениям юного возраста вроде психологической порывистости или эстетического максимализма. Давления миссионерства в этом кружке не было, интереса к литературе там было не меньше, чем приверженности христианству… Тем не менее, стоя каждый раз перед чаепитием несколько минут в лояльном молчании, я чувствовал себя в фальшивом положении. Скорее всего это не было связано с религией в целом или даже с какой-либо конфессией.
Роман с литературой, самая большая любовь в моей жизни, находился в тот момент на стадии первого переживания отношений русской литературы с восточным христианством, и это совпало с фазой общего религиозного ренессанса в конце семидесятых – начале восьмидесятых годов…
На Пасху 1979 года мы гуляли с Байтовым по некрополю Донского монастыря, недалеко от дома его родителей. В храме пели «Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ…». Восемнадцатилетний юноша смотрел на белый мрамор надгробий и блуждающие фигуры посетителей в мягко тающем апрельском воздухе, в подплывающей, кристаллизующейся оптике нового начала года, жизненного цикла… и записывал в блокноте:
Она лежала у распятья,И со сведенных в камень плеч,Как время, складки ее платьяЕще не перестали течь.И завершив собой творцаНевоплощенную идею,Мерцала девушка пред неюВ ответ – голубизной лица.
Христианская ориентированность оставалась, тем не менее, в данном случае только посильным – в литературном измерении – переживанием исторического и психологического опыта. Не больше. И не меньше.
Отталкивание от обобщенного, обобществленного сопереживания, вызванное ужасом перед коллективной советской антиутопией, было наиболее сильным внутренним движением, захлестывающим… пересиливающим другие стремления. Пафос самостояния в тех обстоятельствах для многих из нас оказывался чуть ли не тождественным инстинкту выживания… Не в физическом смысле, физическому выживанию это могло и прямо противоречить… и не духовному – в том жестко-узком смысле, когда под этим понимается только религиозное, – а выживанию персональности, в духе классической европейской традиции. И дело было больше всего в этом – а не в атеизме семьи, того, в чем я вырос. И не в еврейском бэкграунде, в котором не было собственно религиозного содержания, а только некий расплывчатый историко-культурный сентимент. Мы были второе-третье поколение по рождению лишенных религии… В синагогу я зашел, кажется, один раз за всю юность. Этого хватило для стихотворения. Теснее связанного, похоже, с переживанием Мандельштама, чем собственно с иудаизмом.
Как мирозданье, синагогаВне вида представляет Бога:Прозрачен сводов разговор,Скамьи цветут звездой Давида,И старцев рой, сгущаясь в хор,Как пчелы мед, дает молитвы.
После этого отношения с иудаизмом прервались лет на десять. «Тоска по мировой культуре» в российских условиях совсем не коррелировала с еврейской традицией. В этом смысле «западничество» практически ничем не отличалось от великорусского патриотизма[18].
Ни одна из религиозных идентификаций, с выходом на чисто национальную как их частный секуляризированный редуцированный вариант, не могла быть полностью органичной… Все равно получалось как в стихотворении, написанном тогда же:
Над мутной Яузою храм,как стройный отрок, на лужайкестоит задумчивый и жалкий,себя не понимая сам.Придя пешком из Палестины,вчера поднялся на бугор,чтоб оглядеться – и застыл он,потупив обреченно взор…
«Момент истины» в отношениях с христианским интеллигентским сообществом случился довольно скоро. Позвонила девушка, с которой мы были знакомы по салону Лиды Мурановой (она была визуально похожа на тех двух, из стихотворения про Донской монастырь: мягкость, круги под глазами…). И предложила место работы, о котором можно было лишь мечтать: сотрудником Музея древнерусского искусства в Андрониковом монастыре. По сравнению с библиотеками технических НИИ – верхом того, что было доступно и оставляло свободу внутренней жизни, отнимая только время и силы, этот вариант казался раем. Прямое соотношение с искусством, за которое еще платят прожиточный минимум, просвещенные люди… Я, чуть не задыхаясь от напряжения перед близкой возможностью счастья, сказал, что конечно же… «Вот только один вопрос, чтобы окончательно убедиться, и все… Вы крещеный? Верующий?» – «Нет… Это в культурном смысле у меня в стихах. Атрибутика…» – «А, ну тогда не получится».
Примерно на той же точке застревала и моя готовность «принять».
В салоне у Лиды Мурановой был доклад – кажется, Сергея Бычкова – о соблазнении «Софьей Власьевной» (популярный эвфемизм для советской власти) известных русских писателей в 1930-е годы. Горький, как выяснялось по рассказу Бычкова, запросил среди условий возвращения на родину особняк в центре Москвы и полное собрание сочинений. Бунину вернуться помешала только война… Это было для меня откровением – не в смысле властей, а в смысле писателей. Цинциннат Ц оказывался не столь прозрачным, как мы подумали… Но доклад Бычкова на тему «Мандельштам и христианство» вызвал даже у того избыточно-лояльного ко всему окружающему, особенно антисоветскому, перципиента, каким я был тогда, пылкие возражения. Отношение к любимому – всеми нами – поэту было пропитано снобизмом приобщенности к более высокой истине, чем поэзия. Мандельштам оказывался недостаточно хорошим учеником, недодумавшим, недопонявшим, недостаточно посвященным в эксклюзивные духовные сферы. Но связи литературы и религии можно рассматривать и не столь брутально-иерархически, без обскурантистской и характерно-неофитской жесткости. Я бурно возражал. Любопытно, что спор не привел к взаимному ожесточению. Публика, идеологически более близкая к «лектору», меня даже поддерживала, раздавались благодушные возгласы, типа с галерки во время ораторского диспута: «Молодец, хорошо нападает!» Видимо, время и место были такие, что мы все равно оставались по одну сторону баррикад. Настоящее зло – отсутствие вообще какой-либо содержательности или стремления к «месседжу» – было по ту сторону нашей жизни. Но когда буквально через несколько лет цивилизационная блокада была снята, те противоречия, о которых идет речь, стали дифференцирующими. Что естественно. Ведь противоречие между искусством и религией реальное. Фундаментальное и «системоообразующее», если ищешь спасения из советской бесчеловечности – бессодержательности, пустоты… Дорога из платоновского котлована лежит через все ту же платоновскую пещеру.
Несколько раз я попадал в «салон» Эдмунда Иодковского. Там, собственно, не было ни домашности, ни салонности, если не считать того, что это происходило на частных квартирах. Не было чувства дружеского круга или общей любезно-доброжелательной атмосферы… а некая тихая напряженность и суховатость, странная официальность… Странность разъяснилась, когда кто-то упомянул, что эти собрания – продолжение известного ЛИТО 60-х годов, то есть формальной некогда структуры в новых неформальных условиях. Будто группа мамонтов, выжившая на некоторое время на плавучей – подплывающей – льдине…
Иодковский был автором какой-то культовой у радиоредакторов 1950–1960-х годов комсомольской песни. Это главное, что о нем сказали, когда меня туда привели. И вроде бы в этой песне были такие строки: «Партия велела – Комсомол ответил: “Есть!”» Хорошая визитная карточка для держателя диссидентского литсалона.
Еще был некий сквознячок, что тут тусовка не без пригляда «органов». Кажется, это касалось самого Иодковского. Но, как всегда, было неизвестно, откуда сам слушок, и мы привыкли относиться к таким обвинениям с той же осторожностью, как и к тем, кого обвиняли. И еще это воспринималось как дурной тон, болезненная воспаленность конспирологии и слишком легкое средство очернения…
Ситуация такая мутная, что единственным средством остаться чистым было заниматься только литературой либо только политической борьбой. Тогда возникал большой шанс прозрачности. Находясь исключительно в литературном поле, ты оказывался в относительной безопасности и от КГБ, и от обвинений в коллаборационизме.
Все мы жили в СССР… Даже если лично и по обстоятельствам брежневского времени, не фатально агрессивного, можно было сохранить себя вне коллаборационизма с чекистами, то сам факт рождения и выживания твоего рода в советском мире был свидетельством коллаборационизма (это по меньшей мере) старших родных. Неслучайно (подходящий интонационный зачин) в советской среде появился анекдот про Христа: Он поднимается на пригорок и говорит: «Кто без греха, пусть бросит в меня камень». Вдруг летит огромный булыжник и попадает ему в голову. Он, с болью и раздражением: «Ой, мама, вечно вы со своим непорочным зачатием!»
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.