Александр Мелихов - Любовь к отеческим гробам Страница 9
- Категория: Проза / Современная проза
- Автор: Александр Мелихов
- Год выпуска: неизвестен
- ISBN: нет данных
- Издательство: неизвестно
- Страниц: 50
- Добавлено: 2018-12-10 00:54:39
Александр Мелихов - Любовь к отеческим гробам краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Александр Мелихов - Любовь к отеческим гробам» бесплатно полную версию:Александр Мелихов - Любовь к отеческим гробам читать онлайн бесплатно
Леша был лучше меня – его возмущали вещи, для моей сухой, рациональной натуры почти неуловимые. Леша и впрямь очень умело стимулировал мною свои любимые фантомности, на моих оттаптываясь нечищенными сапогами реальных фактов. “Вот кого надо расстрелять!” – Леша вперивает в меня скорбно-испытующие подзаплывшие Катькины глаза (вскипающий голубой лимонад), пытаясь разглядеть, осталось ли во мне хоть что-то человеческое.
“Осталось, осталось!” – умоляю я взглядом, и он снисходит до объяснения: “Сегодня курил с мужиком в тамбуре. Он немного высунулся – стекло раньше кто-то разбил (тоже руки бы пооторвать!), и со встречной электрички какой-то мудила как зафигачит огурцом – сразу в два глаза. Все! Семенами забил – глаза можно ложкой выгребать. Ну?” Я спешу выразить глубочайший ужас и негодование, но от его соколиных заплывающих глаз не успевает укрыться просверк сомнения. “Уж сразу и расстреливать… И неужто так-таки два глаза?..” Лешины глаза превращаются в пузырчатое стекло: я опять оказался не способен на чистое, высокое чувство. Тем не менее он дает мне великодушный шанс реабилитироваться на последней святыне – войне. Не подумайте, я тоже не был отщепенцем и циником – “По дороге на Берлин”, “Жди меня”, “Когда на смерть идут – поют” тоже волновали меня до слез, но я понимал, что истинная страсть должна быть неразборчивой, возбуждаясь от самого грубого
“сеанса”: я не мог бы, как Леша, постоянно возить с собой в электричке затрепанные, словно игральные карты, ширококарманного формата серийные книжки под грифом “Подвиг”. Тем более я чувствовал себя циником и снобом, когда под вторую бутылку Леша с трагическим напором зачитывал из какого-то “Подвига”, как трижды отброшенный немцами батальон придумал толкать перед собою по льду замерзшие тела убитых товарищей: “Мертвецы надвигались неумолимо, как судьба”, – я лишь холодел при мысли, что ненавистный бесенок честности умелой щекоткой сумеет исторгнуть из моей груди спазм истерического смеха, – и я профилактически изо всех сил щипал себя за бедро.
Внезапно Леша извлек из небытия Катьку и принялся испытующе рассказывать об одной семейной паре, которой гестаповцы защемляли дверью мошонку – я хочу сказать, зажимали мужу на глазах жены, чтобы она выдала какой-то шифр. “Я бы выдала”, – с ужасом созналась Катька, успев мимолетно вспыхнуть при слове
“мошонка”. Я втянувшимся животом ощутил, до чего Леша уязвлен, что мысленно Катька наверняка спасает не чью-нибудь, а мою мошонку. “Заучилась. – Леша долго вглядывался в Катьку, как бы не решаясь верить своим глазам, и вдруг сморщился от невыносимой боли – я даже немного расслабился, когда понял, что это он икает. И он действительно вышел из икания строгим, но усталым: -
Ты Ковригина или не Ковригина? В таких случаях, даже если ребенка будут убивать на твоих глазах…” Мне пришлось бросить в ход все мимические средства, чтобы показать, что я принимаю его уроки как высочайший знак нашей дружбы, ибо ни от кого другого я бы такого не потерпел – тем более что ни с кем другим он бы и не был так откровенен.
Я должен был особенно остерегаться малейшей бестактности, поскольку Леша и пил мое, и закусывал моим. От Катьки мне было известно, что Бабушка Феня уже пытала несчастного Лешу, не стыдно ли ему жить на нашей тощей шее. “Стыдно, – с надрывом ответил Леша. – Уж так стыдно…” Разумеется, за одни только эти слова (ведь это же и есть самое главное – слова, переживания) следовало простить Леше все пустяковые материальные обстоятельства: ну сорвался человек – трагическая же личность! – ну прогудел свои четыреста со сверхурочными минус алименты
(Ленка мстительно ставила Бабушку Феню в известность, что алименты Леша платит аккурат по исполнительному листу), – а вы представьте, каково с сознанием всего этого позора каждый вечер являться пятым в единственную комнату (снять такую же в Заозерье можно было за двадцать рэ) и кормиться на наши двести плюс материны двадцать четыре! Да если ты не последний жмот, сухарь и долдон, ты просто обязан понять и простить человека в столь мучительных для него обстоятельствах! А если он проделает то же самое во второй раз? Вдвойне понять и простить. Ну а в третий?
Втройне понять и простить. И так до семью семидесяти семи раз. А потом все списать и начать новый счет с нуля.
Что значили наши мелкие неудобства и лишеньица в сравнении с тем адом, который должен был носить в душе Леша, вынужденный вернуться на службу, так и не повидав умирающего отца, батю! А ведь злая судьба на этом не успокоилась – в части его догнала новая телеграмма: скончался отец. “Я заплакал…” – Леша надрывно придвигается ко мне, впиваясь в меня подзаплывшими
Катькиными глазами (когда она сердится, я поддразниваю ее
Шолоховым: “насталенные злобой глазки”). Но Лешины глаза действительно наливаются презрением и яростью, и он начинает почти с ненавистью трясти чубом, явно передразнивая мои скорбные поддакивания: ты-то, мол, что понимаешь в трагическом! И мне снова остается поникнуть головой – я действительно ничего в трагическом не смыслю. И отец мой, слава богу, жив, и с Катькой бы я не загулял, стрясись с ним какое-нибудь несчастье, да и
Катька первая бы меня к нему выпроводила, если бы даже мною овладело это высокое помешательство, – словом, мне, увы, и в будущем истинные трагедии не угрожают.
Я был готов понимать и понимать, хотя в глубине души все-таки подло надеялся, что рано или поздно мое великодушие тоже не останется незамеченным. Поэтому я был, можно сказать, ранен в самое сердце, когда услышал от Бабушки Фени, что мне “хочь на голову клади”. Бесспорное великодушие бывает только у сильных – великодушие слабого неотличимо от стремления отдать раньше, чем отнимут, а я уже начал из двух равноправных версий всегда выбирать наименее выгодную: если я неотличим от труса и слюнтяя, значит, я и есть трус и слюнтяй.
“Ты тоже держишь меня за придурка? За телка?” – спросил я у
Катьки пересохшим голосом, едва дотерпев до минутки уединения.
“Я считаю тебя очень умным и благородным человеком”, – преданно отрапортовала она. “И что, с умным, благородным человеком надо обращаться как с придурком?!” Она не нашлась, что ответить.
Еще и дома позвякивать броней непроницаемой любезности – для вчерашнего рубахи-парня это был явный перебор. Но я, омертвело упершись рогом, выдержал и этот искус, отстегивая кирасу только под одеялом (задача облегчалась тем, что и раздеваться, и одеваться приходилось в непроглядной тьме). На мое счастье (оно еще не было и Катькиным счастьем), Бабушка Феня была, повторяю, изрядно глуховата, а Леша и пьяный, и трезвый засыпал как убитый, вернее, смертельно раненный: время от времени он издавал то гневные, то невыносимо жалобные стоны, не приходя в сознание.
В сознание приходил я и каждый раз не сразу понимал, где я нахожусь и в какую сторону повернуты мои ноги, – для этого приходилось окончательно просыпаться и потом долго вслушиваться, как во мраке (вздрагивал пол) тяжко молотят железом в железо проносившиеся в Финляндию товарняки. Катька дышала ртом, как простуженная, иногда начиная похрапывать еле слышным рокотком, словно впавшая в сосредоточенное мурлыканье кошка. Я не без досады легонько потряхивал ее за плечо, и она, не просыпаясь, послушно затихала. И мне становилось совестно за свою досаду.
Наедине мы с нею оставались только на нашем диване “Юность”, отзывавшемся звучным шорохом далекого прибоя на малейшее наше движение.
На какое-то время Юля оказалась единственным человеком, с которым у меня оставалась возможность быть искренним, то есть притворяться тем, кем хочется, а не тем, кем надо. “Кто это, думаю, так оживленно разговаривает? – повествовала в буфете
Пашкиного особняка одна ядовитая дама. – Оборачиваюсь – а это наши молчуны!..” И изумленно повела рукой в нашу с Юлей сторону.
Юлины размытые губки принимали надменное выражение, я же оставался непроницаем, как писец китайского императора.
Прекратив заискивать перед Лешей, я почти перестал и подавать поводы в чем-то меня уличать – ему оставалось лишь собирать тройной урожай с кухонной дребедени. “Крышку надо снять”, – с безнадежной улыбкой втолковывал он мне, если я не в тот же миг реагировал на крик: “Уходит, уходит!” (молоко из кастрюли).
Как-то уже весной молодые мужики из нашего двора, разрезвившись, начали состязаться, кто дальше прыгнет, и Лешины босые пятки оставили самые далекие лунки среди первой травы. “Ты хоть ботинки сними”, – с усталым состраданием посоветовал он мне, указывая на мои туристские бутсы за червонец. Я почти не разбегаясь (рывок на последних пяти-шести шагах) махнул на метр дальше – Леша и поныне, желая сказать мне приятное, напоминает, что я обскакал его на ступню.
Я и дочке читал перед сном, не поднимая забрала.
Все неопрятнее погрязая в служебных и бытовых реальностях, внутри я становился все подобраннее и упрямей: в половине седьмого (полминуты на портянки) я выбегал раскидывать снег до шоссе (чтобы не ходить весь день с мокрыми ногами), а потом снегом и растирался; в метро, в очередях немедленно утыкал себя носом либо в какую-нибудь задачу, либо даже в презираемые мною прежде слова Мишкиного английского – ибо, отпуская душу по старой привычке повитать в М-облаках, я обнаруживал ее перебирающей картофельную кожуру и луковую шелуху в мусорном баке. Мне приходилось безостановочно гнать ее от дела к делу, чтобы она не зарылась в помойку безвозвратно.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.