Геннадий Барабтарло - Сочинение Набокова Страница 11
- Категория: Документальные книги / Критика
- Автор: Геннадий Барабтарло
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 83
- Добавлено: 2019-02-22 12:14:28
Геннадий Барабтарло - Сочинение Набокова краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Геннадий Барабтарло - Сочинение Набокова» бесплатно полную версию:В книге профессора Геннадия Барабтарло, лучшего переводчика сочинений В. В. Набокова на русский язык, ставится задача описания их в совокупности — как главы одного целого, исследуются не только «оснащение словесной выразительности», но и «сила испытующей мысли» этих произведений. В добросовестном стремлении раскрыть метафизическое и нравственное содержание творчества, теорию искусства и философию выдающегося русского писателя XX века Г. А. Барабтарло не знает равных. По словам Омри Ронена, ни одно аннотированное издание Набокова не может обойтись сегодня без обширных ссылок на труды этого филолога.Текст печатается с сохранением особенностей правописания автораНа обложке и на вклейке фотографии работы Г. А. БарабтарлоНа обложке: Корнельский университет в городке Итака, на севере штата Нью-Йорк, над озером Каюга. В едва различимом из-за тумана здании, куда ведут загадочные следы, был кабинет профессора Набокова, и там же, в большой аудитории, он в 1950-е годы читал студентам курсы по европейской и русской литературе.
Геннадий Барабтарло - Сочинение Набокова читать онлайн бесплатно
Но здесь много другого. Например, это придуманное словцо «хрупь» уже встретилось однажды, на крутом повороте сюжета, когда герой узнает, что операция жены кончилась благополучно, и все его мечты и планы напрасны. Его душит досада, он мечется по комнатам пустой квартиры и бормочет:
Успьех, усопьех, — передразнил он произношение соплявой судьбы, — ах, прелестно! Будем жить, поживать, дочку выдадим раненько, ничего что хрупка, зато муж — здоровяк, да как всадит нахрапом в хрупь… Нет, господа, довольно!
Несколько поразительных соответствий с приведенным выше финалом бросают на него иной отсвет:
успьех, усопьех — > ухмыш (кривлянье, искажение); здоровяк — > краковяк (парафон, к тому же в рифму); как всадит нахрапом в хрупь — > так его, забирай под себя, рвякай хрупь (сходство образа, тот же неологизм, настойчивое сгущение «р»); нет, господа, довольно — > ты, кромсающее, с меня довольно (тот же взвизг безсильной резиньяции).
И тут, и там ясно слышится сказочный форшлаг. И здесь кстати будет вспомнить о названии повести. Отчего «Волшебник»? Можно предположить, что герой мечтает заворожить девочку, сделав ее покорной своей страсти, чтобы она не могла догадаться о значении производимых над ней действий. Дмитрий Набоков отмечает «раздвижные… каламбуры на мотив „Красной Шапочки“ в двух местах: во второй половине повести сказано „бирюк надевал чепец“, а на предпоследней странице — „сквозь дверь мелодичный голос словно дочитывал сказку — белозубый в постели, братья с шапрон-ружьями“». Есть и другие примеры, а в двух приведенных выше абзацах нетрудно разслышать несомненные перепевы русских сказочных приговоров: «Будем жить, поживать, дочку выдадим раненько», и «ты, коловратное, не растаскивай по кускам, ты, кромсающее, с меня довольно» — такие обращения (по очереди к ветру, к месяцу, к солнцу и т. д.) не редкость в русских сказках.{28}
2. Психология
Как уже сказано, повествовательный метод «Волшебника» принадлежит к числу наиболее сложных и вместе тонких у Набокова. «Подобно некоторым другим произведениям Набокова, — пишет его сын в послесловии к своему переводу повести. — „Волшебник“ есть опыт изучения умопомешательства глазами самого помешанного». Невольно вспоминается «Лолита»: там тоже киноварные глаза одержимого горят в прорези маски умственного превосходства, причем это самовольное допущение допускает и некоторые особые вольности.{29} И однако, повествование в «Лолите» откровенно субъективного рода — за вычетом, разумеется, предисловия Джона Рея. «Волшебник» в этом отношении ближе к «Аде», где первое лицо как бы отстранено, отчуждено от повествования (так что автобиография выдается за летопись), но на самом деле тщательно отбирает и просеивает события, характеристики и проч.{30} «Волшебник» начинается и заканчивается от первого лица, но разворачивается в косвенно-субъективном повествовательном модусе; иначе говоря, скрываясь за объективностью третьего, неведомого, лица, повествование пытается навязать читателю взгляд столь же предвзятый, что и при всяком повествовании от первого лица. Подобно плотному разностному фильтру, этот прием пропускает сквозь себя одни характеристики, но задерживает все остальные. Разсказ обвернут в кисею пристрастия, которая прорвана в нескольких местах, а в конце разрывается всклочь, когда безумно ускоряющееся последнее предложение вдруг добегает до точки. Самая замечательная прореха в этой ткани, которая знаменует краткий период некоторого прояснения, видна во время вечерней прогулки героя, который хочет собраться с силами перед неотвратимой мукой предстоящей близости со своей ненавистной женой. Тут совесть заставляет его подумать об отступлении:
…Именно потому, что сейчас не могло быть и речи о каком-либо счастье, прояснилось вдруг что-то другое: он с точностью измерил пройденный путь, оценил его непрочность, всю призрачность проектов, все это тихое помешательство, очевидную ошибку наваждения… свободного и действительного только в цветущем урочище воображения… А еще можно было выкрутиться! Вот сейчас бежать… (Выделено мной. — Г. Б.).
Но минуты такого просветления, такого отрезвления разсудка редки, и всякий раз после них его сознание снова затворяется для укоризн совести.{31} Он видит окружающих его людей в красках своей мании и ее конечной цели, и Набоков выбирает повествовательную технику до того виртуозно-сложную, что она позволяет его герою убедить неискушенного читателя видеть других персонажей разсказа в тех же самых блекло-серых тонах. Так, например, посредством нескольких искусных мазков он изображает мать девочки пренеприятной эгоистической мегерой. Он ее зовет «особа» и «моя страшная невеста»; он подробно перечисляет все отталкивающие особенности ее наружности и внутренней болезни, и ему удается в конце концов внушить первопроходному читателю чувство некоторого отвращения. Но в действительности мы этого не знаем и, вероятно, должны подозревать, что представленная нам на обозрение картина отражается в выпуклом зеркале — особенно если повествователь замечает как бы между прочим: «Ему было и жалко ее и противно, но, понимая, что материал помимо своего назначения просто не существует, он упрямо продолжал работу, которая сама по себе требовала такой пристальности, что физический облик этой женщины растворился, пропал…» Его суждению об этой женщине можно доверять не более, чем суждению Кинбота, полубезумного мужеложца из «Бледного огня», о Сивилле Шейд: и то, и другое искажено аномалией. В самом ли деле вдова так противна и черства? или что ее подруга (которую он зовет «выдрой») так глупа и своекорыстна? или что муж подруги такой несносный пошляк? Нельзя сказать; может быть, и так — но только, может быть, в меньшей степени, и потом в сочетании с какими-то другими, уравновешивающими свойствами, которых наш невеликодушный герой не замечает, или, вернее, не позволяет заметить читателю.
Но может статься, что и вовсе не так. «Я дурная мать», — говорит обреченная женщина, но действительно дурные матери редко признаются в этом. В конце концов, она это говорит в порыве самоумалительной прямоты, указывая и укрупняя свои недостатки, с тем чтобы дать ему возможность передумать и взять назад свое предложение. Быть может, она любит дочь гораздо сильнее, чем повествователь заставляет нас поначалу думать, и, быть может, это и есть настоящая причина — или, во всяком случае, одна из причин — почему она не позволяет дочери жить с ними после свадьбы. Она как будто предощущает какую-то неуловимую фальшь, и то обстоятельство, что наделенный в иных отношениях ястребиной наблюдательностью герой лишь отмахивается от этих ее периодов задумчивой озабоченности, можно объяснить только крайней его самососредоточенностью. Он или неправильно толкует ее интуитивную тревогу, не говоря уже о проницательности, — или недооценивает их. Например, он полагает, что, убрав дочь со сцены, она хочет прежде всего устранить возможность невыгодного сопоставления между ее физическим распадом и свежей красою девочки (она однажды сказала, что до смешного завидует иногда здоровью дочери) — «Вот, значит, и выбирайте между мною и ею». Его заранее обдуманные способы скрыть ужас, вызываемый брачным ложем, или его попытка навестить девочку в том другом городе, где она живет у подруги матери, как будто усиливают туманные подозрения его жены, хотя он предпочитает сбрасывать их со счетов: «…С каким-то странным вниманием (или мне это кажется?) уставились на него ее два глаза и бородавка…» Отметим здесь, кстати, этот внезапный, выдающий повествователя перепрыг в скобках в первое лицо и настоящее время — словно бы оговорка, которая делает явным на миг безпокойное «я», маячащее позади стилизованного «он». И точно: покров объективного повествования в этой повести до того тонок, что его можно поднять, как пядь дерна, в любом почти месте, и обнаружить под ним извивающегося, бледного повествователя. Немного дальше читаем, что «ему почудилось, что какой-то смутный, почти безсознательный, ревнивый уголек вдруг оживил ее дотоле несуществовавшие глаза». Его жена-предмет («предмет же был несуществен») составлена для него из пары несуществующих глаз, бородавки и несказанного ужаса изрезанной и зашитой ткани в «брюшной области»: «если бы встретил ее на улице в другом квартале, не узнал бы».
Тем более ему не узнать знаков ее участия в своей жизни после того, как она умерла.
3. Иной план
Одним из главных отделов метафизики Набокова является гностического толка пневматология.{32} Во многих его разсказах и романах опытный глаз различит второй план, изощренно тонко, едва ли не эфемерно вплетенный в текст. Там, в этой иной плоскости, духи умерших незаметно вмешиваются в дела живых. Большинство героев Набокова не ведают об этом потустороннем вмешательстве, а тем немногим, кто переступает черту смутных предчувствий, нельзя сохранить разсудка, а иногда и самой жизни. Они, может быть, и чувствуют некое дуновение, но не могут распознать его источника, и всякая попытка добраться до него пресекается рукой деликатной, но решительной, как если бы незримый хранитель пытался отвлечь дитя, собирающееся изследовать вращающийся вентилятор, дотронувшись до его блестящих лопастей. Набоков признал наличие этой двойственности в чрезвычайно важном письме к Катарине Вайт, одному из издателей «Нью-Йоркера» и своему другу. Это письмо от 17 марта 1951 года написано Набоковым несколько в сердцах, в ответ на отказ редакции «Нью-Йоркера» поместить его разсказ «Сёстры Вэйн». С неслыханной для него откровенностью в таких вопросах Набоков открывает внутреннее строение разсказа, объясняет, что его герой, «довольно черствый наблюдатель поверхностных слоев жизни, невольно проходит… сквозь волшебную и трогательную „дымку“ умершей Цинтии, которую он видит (когда говорит о ней) только как человека с такой-то кожей, такими-то волосами, такими-то манерами».{33} И дальше он показывает, как «солнечный призрак» Цинтии ведет профессора и потом внушает ему заключительный акростих, а затем говорит: «Большинство разсказов, которые я собираюсь писать (и иные из тех, что я написал в прошлом <…>), будут следовать этому плану, этой системе, согласно которой второй (главный) разсказ вставлен в поверхностный и полупрозрачный — или, вернее, помещен позади него».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.