Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай! Страница 14
- Категория: Проза / Современная проза
- Автор: Анжел Вагенштайн
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 164
- Добавлено: 2018-12-08 22:52:55
Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай! краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай!» бесплатно полную версию:Триптих Анжела Вагенштайна «Пятикнижие Исааково», «Вдали от Толедо», «Прощай, Шанхай!» продолжает серию «Новый болгарский роман», в рамках которой в 2012 году уже вышли две книги. А. Вагенштайн создал эпическое повествование, сопоставимое с романами Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества» и Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Сквозная тема триптиха — судьба человека в пространстве XX столетия со всеми потрясениями, страданиями и потерями, которые оно принесло. Автор — практически ровесник века — сумел, тем не менее, сохранить в себе и передать своим героям веру, надежду и любовь.
Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай! читать онлайн бесплатно
Все лица как по команде повернулись ко мне, и я прочел на них восхищение, преклонение и даже — не побоюсь этого слова — обожание. Слава Богу, в этот час в кафе Давида Лейбовича собрались только евреи и, как я уже говорил, никто не интересовался ответами на свои вопросы.
4Не думай, читатель мой, что я умышленно оттягиваю встречу с Сарой, прибегая к истертым литературным трюкам для нагнетания напряжения — оно, напряжение, существовало и так — в качестве явления природы. Душа моя летела к Саре, тосковала по ней и желала ее; сто раз я мысленно изливал ей самое сокровенное, накопившееся в моем сердце. «Милая моя, — говорил ей я, — единственная моя птичка! Сон моих снов, цветущий пион, моя тихая субботняя радость! Два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…» Но, постой — про сосцы это уже царь Соломон[8], к Саре это не относится! Зачеркиваю про сосцы, но не начинаю с начала, потому что откуда бы я ни начал, все равно попаду в старую колею и окажусь в объятьях Суламифи, а я люблю не ее, а Сару, да простит меня автор «Песни Песней»!
С Сарой мы встретились на следующее утро, я почти случайно провожал бен Давида в синагогу или скорее наоборот — ребе якобы случайно предложил мне проводить его в синагогу. А затем небрежно предложил:
— А не выпить ли нам чаю?
И я, так же небрежно пожав плечами, согласился. И тут увидел ее: с корзиной со стиркой на бедре, с закатанными рукавами, в легких тапочках на босу ногу — ее расстегнутая блузка открывала часть того, что не ускользнуло бы от взгляда царя Соломона.
В полном обалдении мы смотрели друг на друга, а раввин (как мне показалось) наслаждался нашим смущением. Наконец, она спросила, вытерев мокрую руку о юбку и поздоровавшись:
— Ну, как ты?
— Хорошо, — ответил я. — А ты?
— И я. Прошу, заходи в дом.
— Хорошо, — сказал я.
Все птички и цветущие пионы, и тихие субботние радости вылетели у меня из головы. Не знаю, почему люди стесняются открыто выразить свое стремление друг к другу — самое мощное и самое нежное природное влечение; зачем притворяются гордыми и равнодушными, не догадываясь, особенно по молодости лет, что песчинки в часах жизни отмерены нам Богом с точностью до одной, и что небрежно упущенная секунда любви безвозвратно канет в вечность. И как она, молодежь, не догадывается, что в этом голосе сердца сокрыта вся сила человечества, весь Божественный смысл его существования со всеми пирамидами, гомерами, Шекспирами, девятыми симфониями и голубыми рапсодиями, с восхитительной прелестью поэзии, посвященной суламифям, Джульеттам и прочим нефертити, монам лизам и мадоннам!
Но как бы то ни было, мы с Сарой сидели за столом в маленькой гостиной бен Давида, не смея взглянуть друг на друга. И пока милый наш раввин разливает чай, я наглядно продемонстрирую тебе, читатель, сколько длится одна библейская стадия: ровно девять месяцев и десять дней. Ровно столько минуло с той минуты, когда я размешал ложечкой сахар в чашке — и вот уже нашему первенцу, который гордо понесет в жизнь имя моего отца — Якоб или Яша Блюменфельд — делают обрезание! Ибо сказано: «Родился мальчик, и Божье благословение снизошло на землю».
Всю ночь напропалую я играл (или если тебе угодно — пиликал) на скрипке, наши евреи и еврейки в тяжелых башмаках отплясывали и пели старинные песни, а затем прихлопывали в такт ладонями, пока я, отец, мама, а затем и дядя Хаймле с поседевшим Шмуэлем бен Давидом выдавали гопака. Сара, еще слабенькая после рождения младенца, лучилась счастьем, мама все выхватывала у нее из рук, не позволяла совершенно ничего делать, даже подлить гостям водки. Зашел и пан Войтек, он был уже не приставом, а мэром Колодяча, принес огромный пышный белый каравай, покрытый льняным рушником. И другие соседи — и поляки, и украинцы — зашли нас поздравить и выпить по рюмке за здоровье маленького Яши. Не пришли лишь ксендз, который и без того был антисемитом чистой воды, и православный батюшка Федор — последний по той самой, старой причине, о которой я уже говорил, связанной с недоразумением, изменившим судьбу человечества, а именно, что не Христос поцеловал в лоб Иуду, а наоборот. Но ведь это совсем отдельная история, не имеющая ничего общего с антисемитизмом, и хоть это сугубо наш, внутренний вопрос — кого распять и кого — нет, коль скоро и Иешуа, то есть Христос, и Иуда — наши люди, евреи, (не из Колодяча, конечно), это не меняет сути дела. Так что поп тоже не изволил пожаловать.
В любом случае, весь этот чудесный день и всю следующую длинную ночь после восьмого дня от рождения младенца, когда наш раввин Шмуэль бен Давид положил на подушечку фиолетового бархата своего крошечного ревущего племянника по имени Якоб Блюменфельд и бережно совершил обряд обрезания, чтобы приобщить его к племени Авраамову, когда соседи шли и шли, как волхвы к младенцу в пещере Бет Лехем, а по-вашему — Вифлеем, тогда я, в счастливом тумане обняв свою Сару, осознал до самой глубины, что все народы — не важно, евреи ли, поляки ли, да хоть бушмены из пустыни Калахари — созданы Богом, да славится имя Его, для того, чтоб любить, а не воевать между собой. И это был настоящий конец моей войны и начало всеобъемлющего глубокого мира, который я заключил в своей душе со всеми людьми, да осенит их Его благословение добротой и мудростью!
Не за горами было и второе обрезание — второй мой сын Иешуа будто ждал, притаившись, за дверью, и выскочил на белый свет сразу же за своим братом. Как я уже говорил, Иешуа или Йешу значит Иисус (греки во всем виноваты, раз не могут произнести чертову уйму звуков и по этой причине ввели в заблуждение все человечество, но это тоже отдельный вопрос). Не хотелось бы никого обижать, напомню лишь, что и христианский сын Божий Йешу был так же обрезан на фиолетовой подушечке, и по этому поводу рискну досадить тебе, читатель, бородатым анекдотом о Мордехае, который никак не мог взять в толк, зачем его сосед поляк отправляет своего сына в духовную семинарию.
— Потому что тогда он сможет стать ксендзом, — сказал сосед.
— Ну, и что? — удивился Мордехай.
— А потом сможет стать кардиналом!
— И что тут особенного?
— А в один прекрасный день сможет стать даже Папой Римским!
— И что тут такого?
— Как — что? Самим Папой Римским! Тебе мало? Хочешь, чтоб он стал Богом?
— Почему бы нет? Ведь один из наших мальчиков стал, не так ли?
С Сарой и детьми мы жили в небольшом домике с крошечным огородом неподалеку от отцовского ателье — помнишь, «Мод паризьен»? Я, конечно, работал все там же, но уже не подмастерьем, а полноценным, так сказать, компаньоном, и отцу теперь и в голову не могло прийти треснуть меня деревянным метром по голове: с одной стороны, его останавливало мое героическое военное прошлое, а с другой — то, что я давно уже не был тем неуклюжим мечтателем, который витал в облаках, представляя себе фиакры и дам в розовом.
5И вот, моя жизнь потекла дальше, теперь уже — как подданного Речи Посполитой, то бишь Польши: вверх и вниз, и снова вверх, и снова вниз, серыми холмистыми буднями — с перелицовкой старых лапсердаков, с еврейским виртуозным мастерством кройки и шитья из куска материи, которого еле-еле хватает на костюм, а ты должен непременно исхитриться и сшить еще и жилетку; с символическими оплеухами Яше и Йешу (которого все называли по-русски Шурой), заигравшихся во дворе и потоптавших грядки в огороде, за что я, в свою очередь получал мягкий укоризненный взгляд от их матери Сары. Господи Боже, как я любил свою Сару! Как она заполняла мою жизнь — милая, добрая, молчаливая, верная, при одной мысли о ней у меня перехватывало дыхание. Сейчас, на склоне лет, когда я пишу эти строки, а ее уже давно нет, мне на глаза наворачиваются горькие слезы раскаянья, потому что я так никогда и не сказал ей этого, никогда — даже тогда, когда она собиралась в свой санаторий на водах с детьми и… нет, об этом позже, еще не время о санатории и о том, что за ним последовало! И так как жеребцы моего повествования нетерпеливо рванули вперед во времени, я чуть не проскакал мимо той точки нашей жизни с Сарой, или если угодно — мимо той вехи, того межевого камня, из-за которого выглядывает милое веснушчатое личико с ярко-рыжими, как некогда мои, волосами и серо-зелеными глазами, как у Сары. Это — наша дочь Шошана или Сусанна, как записали ее в свидетельстве о рождении, третья в порядке очередности.
Наша семья увеличилась, пришлось заказать столяру Гольдштейну новый стол, размером побольше, ведь в шабат нас теперь садилось за стол куда больше — отец и мама, и дядя Хаймле, который так и остался холостяком, я и Сара, и наши дети, и нередко (когда он не был занят своими странными и таинственными делами) милый наш раввин Шмуэль бен Давид, а иногда заезжали и моя сестра с мужем, провизором Сабтаем Кранцем из Львова. Я тут упомянул столяра Гольдштейна[9] — пусть никого не удивляет, что в наших скромных, а порой даже бедных краях были прорвы Гольдбергов, а Гольдштейнов и Зильберштейнов хоть лопатой греби, не говоря уж о россыпях фамилий куда более благородных, таких как рубины. И все это богатство красовалось средь пышных цветочных клумб Розенбаумов, Блюмов, Кранцев, Лилиенталей и, простите, Блюменфельдов. Были у нас и айсберги — Изидор Айзберг, но клянусь, он не имел ничего общего с гибелью «Титаника». А, наверно, самую бедную жительницу Колодяча звали Голда Зильбер — эту вдову и в самом деле так звали: «золото» и «серебро», она дешевле дешевого продавала на базаре жареные тыквенные семечки. И не думай, пожалуйста, мой читатель, что я и на этот раз по старому еврейскому обычаю ухожу в сторону от главной темы — чтоб напрямую добраться до Бердичева через Одессу — я прекрасно помню, что речь шла о нашем новом столе и шабате. В эти субботние вечера, которые, как я уже объяснял, приходились на пятницу, после ужина и всего, что полагалось по ритуалу, наступал черед семечек — тыквенных, не подсолнечных. Подсолнечные были слабостью украинок, которые, вися на плетне, щелкали семечки с такой фантастической скоростью, не прикасаясь к ним руками, и сплевывали шелуху с такой точностью, что могли попасть собеседнику прямо в лоб с огромного расстояния. А вот евреи в шабат лузгают только тыквенные семечки, но обязательно за столом — чинно и с достоинством, сосредоточенно разговаривая о жизни. Уму непостижимо, каким объемом информации обменивались в один лишь вечер шабата в Колодяче за праздничными столами с тыквенными семечками на десерт мои соплеменники — редкие секунды тишины заполнялись тихим задумчивым хрустом шелухи на зубах, подобным тихому пощелкиванию дров в камине. Кое-кто называл это шаманство «еврейской газетой», но это, по-моему, огромная недооценка данного явления, ибо количество новостей, слухов, сплетен и сведений всяческого рода (начиная с политических новостей из советской России и кончая кометой, которая, по словам какой-то ясновидицы, с бешеной скоростью летит к Земле и несет на хвосте неминуемую катастрофу) не могут быть втиснуты ни в одну газету на нашей планете. А если прибавить к этому и неизменные истории для поднятия духа и, как правило, приукрашенные фантастическими и, скажем прямо, невероятными подробностями — плод колодячского воображения — о банкире Ротшильде, лорде Дизраэли, о том, что Леон Блюм[10] — еврей или, наоборот, истории, рассказывавшиеся для, так сказать, национального отрезвления — обо всех наших злопыхателях вместе взятых и, в частности, об антисемите, объявившем себя вторым Навуходоносором, который, похоже, приберет к рукам власть в Германии, (и кто он такой, этот Адольф Шикльгрубер: то ли австрийский фельдфебель, то ли еще кто-то в этом роде), то станет ясно, что я не преувеличиваю, сравнивая субботний обмен мыслями и сведениями под щелканье семечек с Александрийской библиотекой со всеми ее папирусами, пергаментными свитками и клинописными табличками. И не меньшая трагедия, чем гибель той самой Александрийской библиотеки, разразилась в ту самую пятницу, когда на базаре какой-то польский пан из Тарнува ударом ноги перевернул корзину старой Голды Зильбер, которая мешала ему пройти, рассыпав все семечки в грязь. На глазах потрясенных жителей Колодяча погибли сотни папирусов с новостями, сплетнями и знаниями, тысячи пергаментных свитков и посланий на арабской бумаге ручной выделки, тонны клинописных табличек с хохмами и смешными историями, километры телеграфной ленты с новостями из советской России и море слухов о летящей к Земле комете, о бароне Ротшильде и о душегубе и филистимлянине Адольфе Шикльгрубере. И все это погибло вместе с тыквенными семечками, презрительно названными «еврейской газетой», утонувшими в грязной луже у ног плачущей Голды. Не дело хвастаться благотворительностью — она ведь должна быть душевным порывом, внутренней потребностью, а не рекламой собственных добродетелей — но я все же скажу, что мы собрали деньги и возместили Голде нанесенный ей урон, даже наш мэр пан Войтек, смачно обложив по-русски того идиота из Тарнува, внес свою лепту. Кстати, не понимаю, почему все мы — и евреи, и украинцы, и поляки — ругались исключительно по-русски. Много лет спустя, после Второй мировой войны, когда я посетил Государство Израиль — и по делу, и просто, чтоб увидеть землю своих предков — я снова отметил этот феномен: Вавилон, в сравнении с языковым столпотворением в этом нашем новом государстве — да ниспошлет ему мир Всевышний — был просто щебечущим детским садом. В Израиле каждый говорил на языке той страны, откуда прибыл его личный багаж, у каждого было свое особое мнение по всем вопросам политики, войны и бытия, но когда дело доходило до ругани — мгновенно возникало однонациональное и, так сказать, монолитное единство: все матерились по-русски. Почему — не могу сказать, может, какой-нибудь языковед когда-нибудь разгадает это уникально яркое и исключительно богатое с точки зрения средств выражения явление.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.