Александр Гольдштейн - Спокойные поля Страница 14
- Категория: Проза / Современная проза
- Автор: Александр Гольдштейн
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 69
- Добавлено: 2018-12-09 23:10:22
Александр Гольдштейн - Спокойные поля краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Александр Гольдштейн - Спокойные поля» бесплатно полную версию:Новая книга известного эссеиста и прозаика Александра Гольдштейна (1958–2006), лауреата премий «Малый Букер» и «Антибукер», автора книг «Расставание с Нарциссом» (НЛО, 1997), «Аспекты духовного брака» (НЛО, 2001), «Помни о Фамагусте» (НЛО, 2004) — увлекательное повествование, сопрягшее жесткие картины дневной реальности во всей их болезненной и шокирующей откровенности с ночной стороной бытия. Авантюристы и мистики, люди поступков и комнатные мечтатели, завороженные снами, очарованные наитиями, они сообща сплетают свои хороводы, что погружает прозу в атмосферу Луны и полдневья. Место действия — пространство воображения: Александрия Египетская, Петербург, Мадрид и Берлин. Время не ограничено хронологией.
Александр Гольдштейн - Спокойные поля читать онлайн бесплатно
Мне его не хватает, он мелькал даже, маленький, с выпяченной грудью Тиресий в устье Макса Нордау, возле храма Асклепия, «Эклоги аиста», небезупречную вещь, я хотел бы держать под рукой. Все на свете когда-то включается в перечень невозможного. Иродиада — Катя, Иоканаан — Сережа, Ирод — Игорь Васильевич. Прах отцов высыпан в дельные урны: глиняный, бронзовый, алебастровый зал ожидания.
И в тысячный раз, словно в первый
В ноябре было солнечно, и сразу январь, промозглость, поутру электричество. Нисходящими рейками шторы от ливня, одинаковей строк, ровней поперечин пожарного спуска. Подними, можно будет увидеть сквозь хлябь мутно-серую вату над кровлей землистых, приземисто вросших домов, горбатый захлеб мостовой, излияние водостоков в лимонном свеченье авто, прачечную жестковласых работниц, затаскивают узлы и тюки, лопочут, кудахчут в вертящемся круглом пару кривобедрые азиатки на узлах и тюках, левей стирки с отжимом сезам швейников о дверном колокольце, иглы, ножницы, выкройка маслом по жести, от них вбок скит приблуд, лезут, не боясь мокроты, на балкон, скребутся под мышками, ежатся спозарань невпросып, а левей левого, за голизной пальмы у бака с объедками, забираемый ночью решеткой ступенчатый скос к посреднику, маклеру, работорговля, продажа рабсилы Балкан в грубоватой античной манере, ввоз румын на строительство Палестины, дождь ли, вёдро, толкутся в лаптях. Это погода на юге; что на севере — отвечаем: холода за окном, студеная за вымороженным стеклом темень и мгла, гололед, синие языки газа на кухне, с желто-красными быстрыми просверками в синем горении. Заварен чай, глаз настороженно присматривает, пальцы мнут папиросу, просыпая табак на клеенку. Железно-каменное пожатье руки, другому не пересидеть мерзлоты. Железная, каменная кистевая лопата, предположим, лопата прорубила в себе пять шевелящихся отростков, сжала и стиснула.
Так долго сидел, что хватило бы поделиться с десятком, да все получили свое, счет закрыт. Еще до возврата, в разделительной зоне между неволей и несвободой, продолжил прозу, стихи, кое-что из поэзии, преимущественно природоведческого, созерцательного свойства, разместив в легальной печати. Умер двадцать с чем-то тому, беспамятной московской зимой, одичавший старик в палате призрения: к постным щам перловая каша, одеяло солдатское на никелированной, с провалившейся сеткой кровати, кошт казенный опять, недорого и напоследок обошелся стране.
Кабы те, кто вогнал его в твердь и для верности, чтобы туловище было поглубже, припечатал сверху кайлом, если б они догадались по шрамам, куда он подастся, чуть только подтает наружный, невразумительный слой, эти беспечные люди не разрешили бы ему вернуться назад; здесь разумею не Колымские лишь рассказы, но и самый девиз над воротами в Шесть тетрадей, во все сотворенное им письмо — девиз, который, будучи до окраин развернут, ниспосылает крушение иерархий, уводит действительность из обычая. В манифесте «О прозе», чье значение укрепилось с годами, а скопище иных деклараций, ровесниц и гораздо позднейших, рассыпалось, как стекло от укуса стального стержня, автор, не отыскав в лагерном опыте ни единой полезной черты, называет его целиком отрицательным, от рассвета и до последнего часа, и сожалеет, что собственные силы вынужден направить на преодоление именно этого материала. Гипотетический читатель этих страниц, этой мало-помалу, на отдыхе от больницы сочиняемой книги с названием ты уже знаешь каким, а я, автор, только прикидываю, не додумав, я, читатель Шаламова, устрашенный открывшейся перспективой, близкой тенью ее неизбежности, призываю тебя совместно обдумать цепь сумрачных истин, навлекаемых данным суждением.
Шаламовский лагерь разнится от прочих. В тех, других, литературных заведомо территориях, огороженных в согласии с композицией, требующей равновесия сторон и подробностей, свинцовые крыла простерты не надо всем, что тщится созреть, тьма оставляет проблеск в закоулках, и отдельные спицы лучей просачиваются сквозь нее почти безнаказанно. В других лагерях дозволено встретить, к примеру, радость труда — труд, этот надсмотрщик и палач, ибо через него нисходят порядок, регламент и выработка, внезапно, как бы непреднамеренно, будто раскаявшись, опровергает свой устав: взрыв самоотрицания дает незапятнанную сущность ручного усилия, готовую расцвести в оковах, в черствой душе, отринувшей любую враждебную телу приманку. Увлекся, заработался ненароком, и день прошел быстрей. Рабский удел, таким образом, одолевают квинтэссенцией рабства, его столбовым законом; для оскорбленных же столь буквальным попаданием в гегельянский параграф есть милость природы, северная ласка. Начальству не совладать с чередованьем сезонов, находится управа и на зиму, и, сбросив лед, шумит река, бродит зверь по весне, а запахи, лесные, ягодные запахи мира тянут к ответу плоть. Тексты свидетельствуют, плоть иногда отвечала: не то чтоб не возбранялось — о, еще как, по всей строгости, но невыследимо в совершеннейшей полноте из-за отсутствия в должном количестве аргусов, надзирающих деннонощно за каждым и каждой. И темный эликсир, на языке религиозном и светском именуемый, как раньше, надеждой, утопический этот соблазн, властью которого человек не доверяет точным предвидениям своего ума, тоже имеется в прочих, традиционно написанных местах заключения. Труд, природа, желание и надежда — четыре элемента стандартной натурфилософии лагеря, в совокупности составляющие четвероякий корень спасения зэка; посредством пятого элемента, высокоразвитого повествовательного слога (неважно, плывущего ли по волнам XIX столетия или по-новому выразительного, в красочных изломах противоречий), квадрига обретает необходимую стать и породу, достойную зачисления в ряд, строй, шеренгу, в раззолоченный фонд русской словесности, достойную зачисления как такового, потому что нешаламовская лагерная проза, проза соблюдения литературных заветов ниоткуда никуда никогда не выламывается и не хочет.
Труд у Шаламова это смерть. Невольничья работа призвана узника уморить, ее эффективность нижайшая, нулевая, нулевая по-кельвински, абсолютно, она не нужна, эффективность. Самые здравые, кому рассудок подтвердил, зачем они здесь, почему сюда их свезли, велели себе умереть поскорей, с чем справились в срок, прежде срока. Маркс, говоря об отчуждении, спутнике всякого труда в несвободе, то есть, по скромному разуменью, в границах Млечного Пути, предрекал развоплощение человека, утрату им сущностных качеств, тотальное же, никаким пророком не предсказанное отчуждение, достигнутое, российскую почву беря, на Колыме и в историях Колымского цикла, сжигает и себя, и человека, и мнимого его убийцу — труд. Оттого мнимого, что и труд уничтожен, вытеснен, пожран смертью и попран, шутки ради на себя нацепившей маску работы. Природа, малозаметная в стихийно-величественном, гармонизирующем и целительном отношении, в мерзлотном обличье своем завладела землей, вырвалась за пейзажную рамку; как отчуждение, вломившись в максимум, самоубилось, слилось со смертью, так мерзлота, придирчиво изгнав из мира все меты и зарубки посторонних, немерзлотных форм, перестала быть собой и природой, быть чем-либо вообще, ведь Все и Ничто тождественны. Желания плотские сводятся к голоду, этого довольно, довольно и этого. Голод разнолик, насыщаются им однажды, в единственный миг, на узеньком, между здесь и там, перешейке, сам же он ненасытим. Это не тот, бесспорно тоже очень страшный, почти не художественный и все-таки литературный, синтаксически взыскательный голод, что гнал по ледяным улицам Христиании тощего юношу, позже, известным уже сочинителем, муки свои описавшего в великом романе, — из голода христианского выход худо-бедно маячил и, по мере изложения, несколько возникал для желудка, в виде оплаты, допустим, газетной статьи, а голод колымский не с тем, чтоб избавиться от него, затеян. Так что когда люди новые спрашивали, почему старожилы едят суп отдельно от хлеба, хотя мир давно оценил выгоду слитного поедания, над ними в голос, у кого были силы, смеялись — кто ж, кроме пока не изглоданных, чье время в две, в три недели исполнится, не изведал: хлеб надо с растопленным снегом дожевать, дососать в бараке на нарах, и все мало от голода.
О надежде говорить кощунственно и комично, никто не вернулся, что всякому неслепцу наперед было ясно, не вернулся и автор, выжившие так не пишут. Редчайшие, противоестественные в мире том возмущения обуреваемы, понятно, не жаждой освободиться, ничего, что отдаленно напоминало бы избавление, в слове шаламовском не сыскать; вспышки протестующей воли вызваны неожиданно возгорающейся страстью придвинуть кончину, вернее, взять ее, когда ТЫ решил, не конвойные, а может, майор бунтует из-за фамилии, она у него — Пугачев. Вкратце предварительно итожим: шаламовский лагерь даже не смерть, наипаче не одна из объективно непреложных, пусть и ужасных, систем существования на свете, открывающая, стоит с ней сродниться, лазейки в некоторую жизнь, как обстоит в остальной русской лагерной прозе, но страдальческий путь к смерти, непрерывность мучений, только гибелью и оборванных. Но если это сплошное страдание, а опыт лагерный целиком отрицательный и, как то из массива шаламовского со всей горечью рвется, не имеет даже негативной цены, приписываемой экспериментам с худым финалом, если он, этот опыт, — поздно сглаживать, скажем уж прямо — никаким смыслом не обладает, то наворачивается силлогизм. Смысла нет и в страдании, ладно бы в лагерном только, в любом сколько-нибудь чистом, в любом сколько-нибудь ярком, и поскольку оно не товар, чтобы его взвешивать, доискиваясь, которое тяжелее и подлиннее — дороже (я мысль Варлама Тихоновича распространяю до крайностей, в ней же самой и лежащих), стало быть, всякое страдание отрицательно и бессмысленно, а это подрывной, опустошительный тезис, жить с ним нельзя, он и не предназначен.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.